нарушений закона, а развлечение потому, что люди приходили отовсюду посмотреть на эти события.
Господин Касрави, похоже, совершенно покорен моими знаниями. Он качает головой и говорит, что я прав. Потом он рассказывает о жестоких наказаниях, которым подверглись тысячи человек во время режима Каджара.
— Это был самый позорный период в истории нашей любимой страны. Именно Каджары и их косная политика не давали Ирану превратиться в современное государство. Мы могли бы стать сверхдержавой в этом мире, да, сверхдержавой.
И он глубоко затягивается сигаретой.
Ахмед наклоняется и шепчет мне:
— Откуда, черт возьми, ты узнал всю эту чушь?
— Из книг! — шепчу я в ответ.
Он моментально поворачивает голову в сторону площади. Он знает, я порицаю его за то, что он мало читает.
— Так что ты знаешь о Каджарах? — спрашивает господин Касрави.
— В этой династии было семь монархов, начиная с Ага Мохаммед-хана Каджара и кончая Ахмед- шахом, свергнутым отцом нашего теперешнего монарха в двадцатые годы, — говорю я.
Потом уверенным тоном, удивившим меня самого, я добавляю:
— Согласен с вами, господин Касрави. Некомпетентность Каджаров подрывала Иран на протяжении их двухсотлетнего правления.
Господин Касрави смотрит на моего отца и кивает. Ахмед качает головой и шепчет:
— Сукин сын.
— Мой отец знавал соседей, родных и друзей семьи, которых избивали, секли и вешали на этой площади, — с непритворным огорчением произносит господин Касрави. — Не могу понять, почему никто не сжег это место, почему никто не срыл его бульдозером. Может быть, это надо сделать мне, может быть.
Он погружается в задумчивость, как будто и правда собирается срыть площадь.
— Люди забывают, как плохо было раньше в нашей стране. Ты знал о том, что до тех пор, пока отец шаха не свергнул династию Каджаров, у нас не было тюрем? Ты знал об этом?
Я качаю головой.
— Ах ты тупой сукин сын! — изображая глубокое разочарование, бубнит Ахмед.
— Не было тюрем, совсем не было тюрем. Тюремное заключение было для нас совершенно чуждым делом, совершенно чуждым. Было принято отрубать людям руки, отрубать ноги, отрезать уши, а потом убивать или освобождать. Вот как наказывали преступников.
— Ух ты! — шепчет Ахмед.
— Отец шаха пришел к власти пятьдесят лет назад, за это время в Иране построено больше шести тысяч тюрем, — говорит господин Касрави. — Люди считают, что это плохо, но я думаю, это лучше, чем наказывать и публично унижать несколько миллионов человек. Необходимо было прекратить пытки и публичное унижение преступников, просто необходимо было прекратить. Даже преступники имеют право на чувство собственного достоинства! Я бы умер, если бы увидел, как Мехрбана публично пытают и избивают.
До меня вдруг доходит, какова цель нашего путешествия. У отца нет здесь никакого дела. Господин Касрави преподает нам урок истории, сравнивая то, что происходит в наших политических тюрьмах, с ужасными зверствами, имевшими место быть в правление Каджаров.
Негоже сердиться на отца, но я чувствую, как меня захлестывает ярость. Сдерживая лошадь, чтобы отделиться от группы, я думаю: разве замена публичных пыток на пытки за тюремными стенами — такой уж большой скачок к модернизации и демократии? Разве господин Мехрбан страдал меньше, когда агенты САВАК тушили сигареты о его грудь, руки и ягодицы? Натягивая вожжи, я еще больше отстаю.
Светит солнце, но тучи со стороны моря приносят запах надвигающегося дождя. Вскоре мы подъезжаем к чистому горному ручью, поим коней и недолго отдыхаем перед обратной дорогой к дому господина Касрави.
Наступает вечер. Перед ужином мы с Ахмедом сидим на крыльце, а отец с господином Касрави играют в гостиной в нарды. Нам слышно, как они поддразнивают друг друга и смеются.
Ахмед спрашивает:
— Ты ведь понимаешь, зачем твой отец повез нас сюда?
— Да, понимаю.
— Сердишься?
— Он мой отец. Я злюсь на хозяина.
— Не бери в голову. У него были благие побуждения.
— Знаю.
Госпожа Касрави приготовила ужин, достойный тысячи царей, как говаривала моя бабка. Рис басмати, ягнятина, приготовленная в подземной печке, три вида хорешта,[5] разнообразные овощи и зелень, включая редис, мяту, петрушку, три вида наана,[6] козий сыр и йогурты с добавлением сухой мяты и огурцов, а еще четыре вида турши,[7] даже чеснок с укропом — который, как говорят, не делает дыхание зловонным.
Ахмед смотрит на стол и говорит мне:
— Я бы не стал возражать, право, если бы эта семья меня усыновила. Совсем не стал бы возражать.
Я толкаю его локтем в бок. Отец и господин Касрави за ужином пьют водку. Ахмед, Мустафа и я сидим рядом, уплетая еду с аппетитом стаи изголодавшихся волков. Пару раз за ужином мы с Ахмедом пытаемся заговорить с Мустафой, но он лишь смотрит на нас и улыбается.
— Думаешь, он умеет говорить? — озабоченным шепотом спрашиваю я Ахмеда.
— Может, его отец потому все и повторяет, что говорит за обоих.
Чтобы спрятать улыбку, я прикусываю верхнюю губу.
Отец поднимает бокал и пьет за хозяев. Потом он подмигивает и пьет второй бокал за нас с Ахмедом. Будто прочитав мои мысли, он наклоняется ко мне и тихо произносит:
— Прости за сегодняшнее. Вышло не так, как я планировал.
Я люблю отца. Мне хочется обнять его за шею и поцеловать в щеку, как я делал, когда мне было года четыре-пять.
Звонят в дверь, господин Касрави идет открывать. Через несколько минут он возвращается в сопровождении высокого мужчины лет пятидесяти. Он представляет его как господина Мохташама. Мы все встаем и пожимаем ему руку.
— Как замечательно, что вы сегодня вечером посетили мой дом, как замечательно, — наливая водки новому гостю, говорит господин Касрави. — Потрясающе, что вы здесь вместе с моими гостями из Тегерана.
Господин Мохташам не отвечает.
Голи Джан, взволнованная приходом нежданного гостя, приносит тарелки и столовое серебро, настаивая, чтобы он сразу принимался за еду. Тот в знак благодарности постоянно кивает.
— Господин Мохташам принял обет молчания, — говорит господин Касрави моему отцу. — Его преосвященство хорошо известен как ясновидящий. Он провидит будущее так же, как вы и я помним прошлое, я вас не разыгрываю. Все его предсказания со временем сбываются, абсолютно все.
Мой отец вежливо благодарит Бога за дарованную честь провести вечер в обществе господина Мохташама, а я недоумеваю, почему человек принимает обет молчания, если Бог осчастливил его такой чудесной способностью.
Господин Касрави говорит господину Мохташаму, что я особенный человек, по-настоящему особенный, и в свои семнадцать лет обладаю зрелостью и мудростью образованного тридцатилетнего мужчины. Поглощая еду, господин Мохташам пристально смотрит на меня. Потом достает из кармана маленький блокнот и пишет в нем: «Он обладает Этим».