– Заверните меня в покрывало, поднимите и несите к третьей, наименьшей пирамиде, – приказал Шуки не своим голосом. – Там найдете вход, внесете меня внутрь и оставите в темноте, одного. Сами же пойдите в ближайшую деревню и никому там не называйтесь, а наймите подходящее жилье и будьте там ровно сорок дней. В день же сороковой к восходу солнца придите за мной, вынесите на свет и разверните покрывало. Если не увидите на мне тлена и буду я лежать словно живой и спящий, то ждите поодаль. Если же явно будет вам, что умер я и тело мое стало трупом, то, не мешкая ни минуты, там же меня и заройте, ничем не пометив места. После расходитесь каждый, куда ему надобно, ибо смерть тела моего будет значить и смерть вашей надежды.
С этими словами Йегошуа закрыл глаза и словно умер. Дыхания его не было слышно, грудь не вздымалась, веки не дрожали, а прежде немного выделявшиеся на руках вены исчезли. Никто, даже Фома с его непростым характером, не стал прекословить и нарушать волю друга. Они завернули его в покрывало и, глотая выступившие сами собой слезы, втроем, на плечах понесли свою ношу к третьей пирамиде, самому низкому из этих колоссальных сооружений, оставленных атлантами людям нынешней эпохи. Египтяне лишь ремонтировали их перед захоронением здесь своих царей, но никогда не имели ни малейшего отношения к их постройке. Не было еще Египта, на месте долины Нила плескалось море, а самые высокие из пирамид уже тогда выступали из волн, будучи построенными с помощью утраченной ныне великой учености атлантов. Сюда, внутрь самой низкой из трех великих пирамид, словно по наитию найдя неприметный лаз, наполовину заваленный камнями, которые с рычанием расшвырял силач Шимон, и внесли они тело их любимого Шуки. Впереди шел Иоанн и нес одну из свечей, прихваченных им из дома с зеркалами. Наконец их процессия уперлась в гранитную стену, пройти за которую никому не представлялось возможным. Здесь, прямо возле этой стены, они и оставили свою ношу, молча покинув холодное, мрачное, вызывающее невероятное обострение всех чувств место, для того чтобы далее выполнить все в точности так, как наказал им Йегошуа. Перед тем как покинуть зал, Иоанн, замыкавший шествие, оглянулся и увидел, что тело, завернутое в белое покрывало, исчезло. Далее Иоанн повел себя необычно: вместо того чтобы испугаться, позвать Шимона и Фому, он просиял и задул свечу. То, что было назначено, случилось, Иоанн явился тому свидетелем. Теперь он был уверен в том, что ошибки нет – он избрал для себя путь следования за истиной, а большего Иоанн и желать не мог.
Попросились на постой к мельнику, и тот пустил их в обмен на поденную работу от зари до зари. Ночевали в амбаре для зерна, где сильно пахло мышами, а днем работали. Коротали вечера, собираясь своим тихим кружком, и разговаривали о чем-то тайном, не делясь ни с кем из посторонних. Зарубками на стене амбара отмечали прошедшие дни, каждый из которых никак не желал становиться хоть немного короче.
В последнюю ночь никто не сомкнул глаз. Шимон с Фомой о чем-то тихо спорили, впрочем, это было их обыкновенное состояние в последнее время. Фома выдвигал свои предположения о случившемся и строил мрачные прогнозы на будущее. Послушать его, так давно пора было удрать из треклятого, наводненного бесовщиной Египта.
– Здесь сам воздух пропитан злобою и колдовством, – частенько говаривал недолюбливающий все противоестественное Фома. – А теперь еще и эти каменные рукотворные чудовища совсем рядом. Когда мы несли Шуки, то внутри пирамиды мне сделалось до того плохо, что я насилу удержал его тело, а ведь готов был уже его выронить. Никогда еще я не испытывал ничего подобного! Из меня словно кто-то высасывал жизнь, да не по капле, а словно по частям меня сжирая. Что мы рассчитываем там найти, когда пройдет сорок дней? На что надеемся? Никто, ни один смертный не сможет выдержать без тепла, воды и пищи целых сорок дней, да еще и завернутым в покрывало, обездвиженным! Предлагаю больше туда не ходить, дабы от увиденного нас не убило горе. Конечно же, Шуки умер, и мы найдем лишь его жалкие останки. И к чему это? Да еще чего доброго с самими нами что-нибудь может случиться. Говорю же я, что-то словно пожирало меня изнутри. Нет-нет, нам нельзя туда идти.
Шимон колебался. За все это нелегкое время, полное гонений, тяжелой работы и непосильной усталости, он заметно сдал, притом особенно тяжело ему пришлось в последние дни, когда он надорвал спину, перенося тяжелые каменные жернова, и сейчас ходил с трудом, заметно перекособочась влево. Иоанн держался особняком, и не потому что был по натуре заносчив и спесив, вовсе нет. Просто и Шимон, и Фома с недоверием относились к этому столь странно примкнувшему к ним человеку и про себя называли Иоанна «ессейским лазутчиком».
– А ты что думаешь, Иоанн? – неожиданно обратился Фома к сидящему в противоположном углу недругу. – Стоит ли нам идти посмотреть на Шуки, или проще убраться из этих мест насовсем? Вот я говорю, что наш кудесник наверняка мертв. А ты как считаешь? Что нам делать?
Иоанн дернул головой и на миг сделался похожим на орла, презревшего страх:
– Вы в своей воле. Я пойду туда в любом случае. Поступлю так, как он наказывал. Но знайте, что предательство вам счастья не принесет, а всю отмеренную жизнь будет висеть на шее, как тот жернов, что оказался для тебя, Шимон, непосильной ношей.
Фома встрепенулся, вскочил, тыча пальцем в сторону Иоанна, закричал на него. Да кто он такой? Что сам о себе возомнил? Да они знают Йегошуа чуть ли не с рождения, много лет провели под одной крышей, им-то уж виднее, как с ним поступить. Есть же здравый смысл?! Верно, есть. А раз так, то можно ли себе представить, чтобы человек выдержал сорок дней без пищи и воды, без движения, в холоде каменного мешка! Пусть Иоанн, как настоящий выскочка, не разыгрывает здесь благородство.
– Что для нас твое слово? Кто ты для нас? Ты просто глупец, который и сам не знает, чего ищет в жизни! – разошелся не на шутку Фома, с самого начала питавший к Иоанну ревностную неприязнь.
– Я знаю одно – я не устрашусь и не предам. А от жизни я ищу лишь счастья оказаться впереди идущим, неся слово и образ Божий людям.
Фома внезапно притих, сел на свое место и заплакал. Прерывать его никто не стал, у всех нервы и так были на пределе. Прямота Иоанна освободила Шимона от его сомнений, он твердо решил идти, и Фоме ничего не оставалось, как подчиниться большинству…
В кромешной тьме пробрались они к пирамиде. Все вокруг словно оцепенело, находясь во власти безраздельно господствующей над миром ночи. Всякий неосторожный звук: пустяковое шарканье подошвы, покашливание, выкатившийся из-под ноги камешек – слышался в этой тишине подобным грозовому раскату. С великими предосторожностями, всякий миг ожидая опасности, добрались эти трое до заваленного камнями прохода в состоянии почти уже абсолютного отчаяния. Даже Иоанн, прежде являвший собой пример верности и мужества, теперь, казалось, находился на распутье. Только нежелание обнажить друг перед другом собственный страх заставило их рьяно приступить к расчистке прохода, и каждый работал на совесть, ворочая что было сил тяжеленные камни. Когда же с этим было покончено, то вопреки их ожиданиям они не ощутили более того спертого воздуха, что был здесь прежде. Дышалось внутри пирамиды легко, как и там, откуда пришли они, на воле, где царила ночная свежесть и под утро неимоверно расстрекотались цикады.
Тело, завернутое в белый саван, чуть присыпанный упавшей со стены известковой пылью, лежало на том же самом месте, где и было положено ими ровно сорок дней тому назад. Когда они попытались поднять этот сверток и приготовились было ощутить прежний, знакомый уже вес его, то изумились легкости, которую обрело тело за время, прошедшее с момента его помещения в пирамиду. Оно словно потеряло две трети своего веса, и теперь любой из них смог бы играючи понести его. Уговорились сменяться через каждые тридцать шагов. Так и шли, поочередно передавая легкий, словно вязанка хвороста, сверток.
Положив свою ношу на небольшое плоское возвышение, как будто нарочно здесь имевшееся, они с осторожностью развернули саван, и от увиденного души их обратились в скорбь и смятение. Тело их товарища иссохло, точно всю воду и кровь высосал из него какой-то неведомый огромный паук: лишь кости остались, обянутые пергаментной ломкой кожей, ни малейшего признака жизни не было в нем. Это было концом всего: надежды, веры, расчета на будущее. Теперь ясно было, что прав оказался Фома, – не стоило и ходить сюда. Ныне же предстояло исполнить последнюю волю Йегошуа, похоронить его вблизи пирамид и разойтись, не отметив могилы товарища ни камнем надгробным, ни надписью…
Фома рыдал, ведь это только личина у него была такая, вполне из себя скверная, а что касается внутреннего мира, души, то был Фома неплохим, в сущности, человеком, главным недостатком которого