пусть живет на дворе. Потом стал думать о докторе, у которого лечился, — противном человеке, с роем коричневых веснушек около носа и выцветшими глазами. Захотелось курить, и он притянул к себе коробку с папиросами.

Нарцис долго ждал, наконец, чуть открыл глаза, посмотрел на Бабаева и вздохнул.

— Это что? Ты! — крикнул на него Бабаев. Он курил, наблюдал клочья дыма, и в голове его бродили такие же, как дым, клочковатые мысли.

Представлялись товарищи, с которыми он мало сходился, казарма — длинная, окнастая — тысяча пудов на голове… Хозяйка — бледная, в платочке. Идет в церковь, хочет вынуть просвирку о его здравии. «Напишите билетик о здравии Сергия… Если вы из дворянов, „болярина“ прибавьте, а из простых — ничего больше не надо… Просто — о здравии Сергия…» Как мышь зашкафная…

Вспомнил о Нарцисе.

— Прилетела сорока до псиного бока! Кур-кур-кур!

Это значило для Нарциса, что нужно ожить.

Он шумно вскочил, осмотрелся, встряхнулся всем телом, как после купанья, и подошел к дивану. Завилял хвостом. Карие глаза на большой умной морде просили одобрения.

Но Бабаев брезгливо оглядел его, оттолкнул ногой и снова крикнул:

— Умри!

Нарцис недоверчиво посмотрел и шевельнул ухом.

— Умри!. — закричал Бабаев, покраснев.

Собака снова упала на пол.

Бабаев чувствовал это смутно, но было для него что-то приятное в том, как по одному его слову этот черный и умный зверь умирает… то умирает, то оживает… и почему-то было приятно, что его словам послушен зверь, черный, вдумчивый, загадочный, как все живое.

Какая-то другая жизнь проползла мимо, темная, похожая на шорох веток в лесу ночью, когда охотятся совы.

Солнце из-за окна ложилось желтым пятном на белую бумагу на столе, потом бросалось на стену и медленно бродило по ней, как большой паук.

Нарцис поднял с пола голову, посмотрел на Бабаева, визгнул.

— Молчать! Умри! — крикнул ему Бабаев.

Нарцис закрыл глаза и тут же чуть заметно открыл их снова; карие, загадочные под желтой занавеской брови, точно кто-то сидел в них и дразнился.

У Бабаева вдруг оборвалось и задрожало в голове, будто лопнули струны; но за металлическим хлыстом, висевшим на стене сбоку, он потянулся осторожно, чтобы не заметил Нарцис.

Нарцис заметил, и они закружились по комнате, оба темные, визжащие.

Плясало солнце на стенах, смеялся шиповник за окном кровавыми губами; ребенок плакал за стеной, но его не было слышно из-за визга, стука и воя.

Опрокинули тяжелый стул, свалили низенькую скамейку с цветочными горшками, и по полу замысловатыми зигзагами легли: земля, черепки и листья.

Тяжело дышали оба и рычали и ляскали зубами.

Хлыст стучал по ножкам кровати и дивана и впивался в мягкую спину Нарциса. Нарцис ощетинивался и лаял, испуганный, возмущенный, свирепый.

Бросился к двери — дверь не поддавалась; вскочил на стол, опрокинул и разбил лампу; через открытое окно выскочил в сад, прямо в хохочущий куст колючего шиповника, и последний удар хлыста пришелся по оконной раме.

Разбитое стекло звякнуло и осело.

Бабаев смотрел вслед собаке, сжимал рукоятку хлыста, и ему казалось, что он только что видел черта, такого черта, какой представлялся ему в детстве: черного, лохматого, с яркими зубами.

Хохотал красный шиповник за окном, и смеялось солнце на осколках стекла, черепках и сбитых листьях.

Злость оседала, как пена в стакане, и сквозь нее проступала снизу жалость к себе, к избитой собаке, к тому ребенку, который плакал по-прежнему за стеной.

Ребенок этот недавно родился и был его, Бабаева, но он только два раза видел его вблизи, и отцом его считался не он, а другой — хозяин этого дома, псаломщик.

III

Гудкова не было дома, ходил в аптеку за лекарством. Когда пришел, то улыбался, запыхавшись, радостный и довольный:

— Бунтуют в городе, ваше благородие! Арестантов повыпускали, это, красные флаги везде… Смехота!

Вытирал крепкий, плотный лоб рукою и смотрел на черепки и землю на полу так, как будто всегда валялись на полу черепки, земля, листья.

Развернулось красное облако флагов и окрасило лицо Гудкова в тревожный цвет.

— Что ты говоришь? Кто бунтует?

— Так что солдаты наши стрельбу подняли… — каких побили.

— Кого?

— Арестантов… Бежали ведь… Сказано — «по арестантам, совершающим побег…»

И опять улыбнулся во все лицо. Улыбка искристая, веселая, простая, как белая ромашка на меже.

— Я, это, подошел, — летит на меня один — здо-ровый!.. Ружья при мне нет — чем его? Снял я пояс, да как ахну бляхой по башке! Кувырк он наземь. А тут наш солдат подбежал — прикладом его тяп! Должно, убили: недвижимый был.

На Гудкове мундир зеленый от времени. Пояс с бляхой. Рука широкая в кисти, темная от загара.

Обыкновенно он сидит на скамейке около калитки, курит и сплевывает. Тогда на нем жилет поверх красной рубахи, и у него знающий и уверенный вид, ленивый, как у приземистых домов окраины. Тогда к нему подходит длинноволосый худой Илья Матвеич из соседнего дома, немного тронутый, с тетрадочкой в руках. Гудков зовет его писателем, смеется над ним, снисходительно хлопает по плечу. Илья Матвеич садится рядом с ним, заглядывает, изогнувшись, в его знающие глаза своими ищущими глазами и слушает.

Гудков любит говорить, когда его слушает Илья Матвеич. Он говорит о солдатском супе, в котором «собачьи уши полоскать жалко», о том, как приходится помогать хозяйке за спасибо, а у него «от спасиба карманы рвутся»; говорит о парадах, тужурках, бомбах и упорно зовет их «апаратами», «ажурками», «бломбами». Илья Матвеич, отвернувшись и съежившись, вписывает его слова в тетрадку.

Теперь в Гудкове в середине горит что-то и проблескивает сквозь глаза и губы. Во весь рост встал кто-то веселый с широким ртом.

— А они потом как арештантов повыпускали, по городу с флаками пошли… Смехота!

Он глядит на Бабаева и смеется. Прежде не смеялся так открыто, случилось что-то за его спиною, что дало ему право. И черепки на полу он отодвинул к стене ногой в пыльном сапоге, не спросив даже, отчего черепки, не нагнувшись.

— Говорят люди, еврейские лавки пойдут бить… Не иначе… Там такое закрутило — ого-го! Не иначе теперь, как лавки бить!

Вид у него приземистый и земной, весь земной, начиная от огромных пыльных сапог и кончая круглой стриженой головой. Точно не было деревянного пола, окрашенного желтой краской, или если и был он, то сквозь него хлестнула волной земля и выбросила на поверхность его, Гудкова. Внезапно родившись из земли, он и был такой возбужденный и веселый.

Нарцис вдруг залаял за окном.

— Убери как следует! Чего стоишь хамом?! — визгнул Бабаев, и шея у него покраснела.

Посмотрел за окно, на куст шиповника и надел шинель и фуражку.

Когда он выходил на улицу, шедший сзади его Гудков насмешливо улыбался.

Из соседнего окна более резкий, чем из-за стены, вырвался и кружился около Бабаева крик ребенка.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату