— Может быть, убьют на баррикадах — по крайней мере видел «от трех бортов»… Это тоже чего- нибудь стоит, а?

— На бильярде? — спросил Бабаев.

— На бильярде, где же еще? В первый раз увидел. Князь Мачутадзе сделал: десятого в лузу. И нужно же: не успели кончить партии — бац, тревога!

Подпоручик Яловой курил, и маленький огонек выталкивал его лицо из темноты — круглый нос, безусую губу, козырек фуражки… лицо бледное, старое.

— Бац, тревога! — непроизвольно повторил Бабаев.

На площади ждали командира полка.

Темнота шевелилась, говорила, вспыхивала маленькими огоньками.

Бабаев представил «от трех бортов». Игрок рассчитал и ударил его кием — белый шар-безымянку. Стоит и ждет, а шар оживает, послушный, кажется — глядит, мыслит. Нужно броситься на другой белый шар с цифрою десять и вогнать его в лузу, но так, чтобы раньше он ударился в левый борт, потом в борт против игрока, потом в правый. Для этого нужно быть шаром сознательным и живым, как человек.

— С капитаном Балеевым играл… Балеев тоже игрок хороший — чисто кладет, мне нравится… А канцелярия все в дурака с Наполеоном жарила. Казначея чуть было в Наполеоны не вывели: восемнадцать раз остался… — бац, тревога!

Лицо Ялового еще вспыхивало и круглилось, но сделалось уже пустым местом для Бабаева, совсем пустым, как кусок темноты.

Чудился сзади чей-то кий, неумолимо меткий и жесткий: «от трех бортов» и в лузу. И когда будешь биться о борта, по чьей-то едкой насмешке все будет казаться, что идешь сам и делаешь именно то, что нужно.

Захотелось сказать что-то, бросить в это безразличное лицо, как в темноту, а темнота кругом уже дырявилась предутренним, качалась, редела, и, всмотревшись, Бабаев увидел лихой овал фуражки Ялового. Что-то безнадежное было в этом овале, и вместо того, неясного, с языка сорвалась пошлая фраза:

— Устроили баррикады, а к чему?.. Мальчишество, ничего больше!

— И обезьянство, — добавил Яловой.

— Господа! Кто скажет, зачем ночью тревога? — спросил громко кто-то в соседней кучке: кто-нибудь из старых капитанов, потому что голос был хриплый, жирный и сонный. — На баррикады ночью! Что это, война, что ли? Штурма какая, подумаешь!

Засмеялись.

Где-то дальше смеялись стоявшие вольно солдаты.

И ночь заметно светлела от этого смеха, колыхалась и думала, как тяжелый лентяй, не пора ли уже вставать и уходить, или полежать еще немного.

VIII

Вырастая постепенно, круглясь и расширяясь, охватила Бабаева явь, вся сотканная из снов, что-то страшно новое, чего он никогда не видел на земле.

Солнца еще не было на небе, но уже слышно было, как оно шло где-то звонкое, где-то очень близко за склоном земли. И в первый раз в жизни показалось вдохновенно радостным, что оно взойдет, непременно должно взойти, и уже скоро.

Нужно было думать о том, где будет седьмая рота и что будет делать. Но шли в батальонной колонне — впереди шестая, сзади восьмая; зачем было думать над тем, над чем думали другие?

Кругом расступалось темное, и то, что таилось под ним, вставало непобедимое, неизбежное, еще хмурое, но уже полное смеха. Вот-вот где-нибудь брызнет и загрохочет по небу.

Земля уже отслоилась от неба, осела тяжело и мутно, а небо широко распускало крылья, чтобы, размахнувшись, сорваться сразу со всех теснот и низин и взмыть кверху, как большая птица.

Трепались сбоку клочковатые тени, темные с просинью, упирались в небо и лениво смотрели оттуда вниз.

Не хотелось думать, что это деревья, хотелось забыть о том, что на земле есть деревья, дома, стены, люди. Но люди шли куда-то на деревья, дома и стены, и нельзя было, обернувшись, громко крикнуть им, этим людям: «Сядьте, дождитесь солнца!» — как нельзя было запретить подняться солнцу.

Было что-то неизбежное, вертелось и дробило в кровавую кашу, только «от трех бортов» в лузу.

Солдатские шинели пахли казармой. Правофланговый Осипчук старательно выдвигал большие ноги и сопел носом. С каждым шагом ближе был к чему-то новому — знал ли это?

Фельдфебель Лось подбежал сзади; мелькнуло около бледным пятном угодливое лицо.

— Ваше благородие! Говорили ребята, у них и пушки есть!

— У кого пушки?

— У этих, у бунтующих… Говорят, на каждой улице пушка, а возле церкви вроде как крепость…

«Тррах!» — ударило что-то в воздух впереди, сбоку, разодрало небо клочьями, как парусину, и замелькало острыми крыльями влево, вправо…

— Залоп! — вздохнул Лось.

Осипчук откачнулся, дернул головою, испуганно глянул на Бабаева.

— Это не ружейный, — сказал Бабаев, — из револьверов.

— Эскадрон обстреляли с баррикад, каковы! — заколыхался около батальонный на толстой лошади.

Смущенный голос распластался, как жаба в воде.

Представились вздернутые плечи. Спереди через неясное поле перебросился и упал взлохмаченный топот отбитого эскадрона.

Еще где-то справа, очень близко, разодрали страшно крепкую парусину.

— Батальон, стой! — неистово крикнул подполковник прямо в седьмую роту.

У испуганной лошади под ним острые, черные на вздернутой голове, дрожали уши.

Люди стояли за баррикадами — об этом не думал раньше Бабаев, теперь подумал: люди стояли за кучами пустых ящиков и гнилых досок; целую ночь стерегли, чтобы не вошли другие, ждали, готовились… Но входят уже другие, серые, в чужой одежде, с чужими мыслями в головах.

Топорщатся крыши домов, синея; там, откуда взойдет сейчас солнце, кровавый туман и рвутся желтые залпы.

IX

…Все время, пока идет рота, в мозгу торчит, как корявый дубовый сук, команда подполковника:

— Седьмой роте занять улицу влево! Направление на большой тополь!

Большой немой тополь, как синий, круглый монумент на чьей-то могиле. Туда идти. Толкнуло вперед длинным кием… Сзади за четвертым взводом барабанщик Ахвердов бьет атаку. Кто приказал? Фельдфебель Лось?

Трам-трам-трам-трам… — вбивает гвозди в лопатки. Солдатский шаг гулкий, высокий, вровень со стуком барабана… Перед глазами качаются, дрожа, лошадиные уши… Трещит сбоку пулемет, как большая швейная машина. Нем и синь воздух. Шаги огромны: каждый шаг — половина земли. Но кружится земля под ногами, скользит вправо, и оттого спираль и угол. А в углу тополь, как монумент на чьей-то могиле.

Прийти и стать… а потом? Отчего нет ротного? Болеет?.. Кто смеет болеть, когда уже нет болезней, а ходит смерть? Входит во все двери, ждет и смотрит… Глаза зеленые… Уже нет болезней, нет тления, нет слов…

Трам-трам-трам… Это самая зловещая музыка, какую он слышал. Бьет по всем нервам сразу, по самым глубоким, по самым тонким… Кажется, что нет уже и тела, выбито все, ни костей, ни нервов. На куче горячих гвоздей глаза, а около них клочья мыслей, то ползут, то прыгают — нельзя схватить.

Не нужно это, но лезет в глаза широкая скула Осипчука, и толстые губы, и на голове взводного фуражка колесом… Зачем-то вглядывается в его темный погон и считает басоны: три новеньких белых басона, посередине прошиты нитками. И где-то под ним вдруг медленно глубится колодец, и из него смотрит та женщина в номере — последняя. Глаза зеленые-зеленые. Хочется крикнуть: «Зеленые!» — во весь голос, громко, чтобы заглушить барабан.

Трам-трам-трам…

Уже видно тополь. Отделилась одна ветка, другая, третья… Прямые, как свечи в подсвечнике…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату