существо, смотрела на него с испугом.
Потом все ушли. Остались только сиделка, мухи на потолке и зеленые шторы.
От штор поползли зеленые пауки по стенам… Стало слышно, как где-то близко, за стеной, гудит машина фабрики, и хлопают приводные ремни, и тащат что-то тугое, цепкое, упрямое.
Тысячи колес!.. То вправо, то влево вращаются и что-то крошат зубцами. Зубцы красные… Может быть, это кровь? Может быть, человечьи тела крошат в куски!.
А вверху частые переплеты тусклых, слепых окон, и пол дрожит, и вместе с ним начинает дрожать его тело… И зеленые пауки пляшут по стенам…
Звонко заржала на конюшне лошадь. Это серый в яблоках из Степочкина выезда… Лаврентий Лукич очнулся и слушает. Заржал еще. Сначала высоко и тонко, потом низко, кругло, рассыпчато… Похоже на тонкую мочалку, на которую нанизаны крендели.
Сиделка вяжет, и часто мелькают спицы. На стене какие-то картины в черных рамках, которых не было раньше. На столе высокий коричневый пузырек с желтой бумажкой.
Лаврентий Лукич думает, отчего это, когда Адам Адамыч наденет новый парадный мундир, он становится глупее вдвое и делается совсем глупым старый лабазник, отец Степочки, когда начнет говорить о суде, о газетах.
И в городе у них вообще только стертое и линючее к месту, а все новое и яркое неприятно режет глаза.
А он безвыездно прожил здесь всю жизнь, все двадцать шесть лет самостоятельной жизни. И пригвоздили его здесь восемьдесят тысяч Степочкина приданого.
Он играл в карты, ездил крестить, ездил ловить рыбу, и его называли за это общественным человеком…
Доктор говорил, что у Гали почетное имя в среде врачей, идейная работа, чудная семья.
Только бы вовремя повернуть угол своей жизни в ее сторону, и жизнь была бы разумной и красивой.
Он видел Галю такою, какой она была тогда, — белой, высокой, русоволосой.
Она проходила перед ним медленно и плавно, точно плыла между зелеными шторами, как сказочная царевна-лебедь между высокой осокою.
И горели звезды на ее лбу, и звездами, как светляками, были осыпаны ее волосы и платье.
Она смеялась тихо и ласково, как будто ручей журчал в лесу, и пахло ландышами и березовым соком.
Представлялся березовый лес… Где он его видел?.. Огромные стволы, прямые и белые, как колонны. И тяжело дышит где-то водокачка — фу-фу, фу-фу!.. Тропинка узкая-узкая, а по бокам болото, и какие-то высокие красные цветы на нем, и бабочка кружится большая, белая, с темными глазами… Ближе, ближе и больше… Садится около, смотрит… Это Галя!.. Ветки над ней, как резные арабески, и лес — точно огромная церковь с высокими частыми колоннами, и слышно пение… Где-то идут и поют, медленно, торжественно, и ладаном пахнет…
Большое и серое закачалось перед глазами, точно туман, и все пропало… Баба с двойным подбородком… Что ей нужно? По какому праву она здесь?.. Лекарство… От чего?.. Тяжелая ложка стучит по зубам, что-то противное вливается внутрь… Его лечат… От чего лечат?
Вспоминаются усы доктора, широкие и пушистые, а над ними маленький вздернутый нос и веснушки по лицу.
Из-за него выступает старший сын, студент, выпячивает трубочкой губы, говорит то, что говорит всегда: «Юррунда!» — и затягивается сигарой.
Потом Степочка в белом балахоне где-то в стороне кричит скороговоркой:
— Подают гуся с капустой, а я им: «Вот, говорю, как хорошо, что у вас гусь с капустой, а то теперь везде пошла мода с яблоками подавать. Скажите, пожалуйста, деликатность какая!..» Вот им и спичка в нос — пускай-ка раскусят: небось, будут в другой раз с яблоками подавать!
В голове что-то тяжело дышит, как водокачка: фу-фу… фу-фу!.. И желтеют стены водокачки. Стены сначала деревянные, потом каменные… стены растут, и лес светлее кругом… Леса уже нет, есть улица, высокие дома и водокачка — это окружной суд.
Выбегает курьер и сует бумагу…
«Препровождая при сем жалобу дворянина Ивана Онуфриева, имею честь… в окружной суд объяснение по поводу… и подлинное по сему делу производство…» Буквы мчатся быстро-быстро, сливаются в длинные черные зигзаги, кружатся перед ним и кажутся уже не буквами, а баграми на пожаре.
Багры вонзаются в горящие бревна… бревна шипят, трещат и рушатся… Белые столбы воды подымаются искристыми фонтанами… шумит толпа… воют собаки… ржут и пятятся лошади с красным заревом пожара в глазах.
Огненными искрами испятнилось небо… Что-то тревожно трепещет в нем крыльями… Голуби… А дым клубится, черный, с белым хребтом, и свирепо падает вниз, точно хочет разорвать землю лапами… И лапы эти видно: мягкие, ползучие, крепкие…
Он видит, как над ним трескается потолок черными змейками справа налево. Дальше… дальше… И в трещины уже глядят чьи-то горячие, красные языки и дышат и разворачивают камни…
Кто-то запевает над ним похоронно и тягуче, точно ржавчину бросает в воздух:
Потолок тихо раздвигается по трещинам. Красные языки спустились над ним и сплетаются в горючий клубок. Кто-то глухо сопит и стучит зубами…
Ему страшно. Худой и застывший, подымается он с кровати, выставив вперед костлявые руки, и надтреснуто кричит:
— Га-а-ля!
С кресла подымается в ответ сиделка и движется к нему, как серое облако.
Он не знает, что это — ночь или день, но знает, что с ним его Галя.
Она сидит около, смотрит в глубь его радостными глазами, такими широкими, как целый мир, такими светлыми, как кристаллы льда, и смеется.
То место, где она, — все в цветах, и кругом цветы, а она среди них — простая, без очертаний, без рисунка, только глаза и излом губ. И в этом все, и ничего не нужно.
В глазах поют ангелы, маленькие, радостные, с белыми крылышками, — небо; а в изломе губ — земля: там молнии, в которых спят и пробуждаются ночные тени. Только один яркий штрих на темных тучах — и горизонт полон и широк.
Она наклоняется, и слышно ее дыхание. И видно, как синие, слепые призраки сползают со стен и, сжимаясь, протискиваются в трещины окон.
Она с ним, его Галя, и он знает, что ничего не было, и все легко; знает, что так же молод, как и она, что перед ними сверкает будущее.
Она здесь, — он чувствует близость ее тела… Что это стучит так громко за окнами? Это пустые телеги на мостовой… Нет, не там: они в его голове, в огромной голове, в которой просторно целому миру.
Телеги бьются с разгона в стенки черепа, и черепу больно, но он крепок… Новые телеги мчатся и бьются, и новая боль…
Откуда столько телег? Видны спицы колес, черные и прямые, как разжатые пальцы. Ему страшно… Но она здесь, и это ее руки проходят, легкие, как паутина, по его лицу. И глаза ее над его глазами… Смотрят вглубь и что-то видят, и улыбаются губы.
Он бросается обнять ее и кричит:
— Галя!.