— Хлопc!.. Есть!
И грузное тело Селенгинского шумно опустилось на пол.
— Идол лоскутный!.. Ведь я же знал! Ведь я же знал, что подстрелят! — простонал Лобода и заревел вдруг: — Спичку!!
— Что? Что такое?
— Спичку!
Коробка долго, как шаловливый мышонок, шуршала в чьих-то непослушных руках.
Чиркнула спичка. Свет закачался и глянул кругом, хмурый и красный, как заспанный глаз.
Селенгинский сидел на полу, подвернув под себя ногу. Другая нога просунулась вперед просто и тупо. На лысой передней половине черепа круглился белый блик. Глаза подымались от одного на другого из подошедших и были какие-то наивные, непонимающие, сразу страшно помолодевшие глаза; не говорили, но — ясно было — хотели сказать: «Вот поди ж ты, какая чепуха вышла!»
— Куда? — коротко спросил Лобода.
— В живот, кажется… или ниже — не пойму куда… Доктора бы… — робко сказал Селенгинский.
— Говорил я тебе… Эх! — Лобода взялся за голову.
— Кто это? — спросил Шван. — У меня не было уж заряда.
— Кто стрелял последний? — поддержал Яловой.
— Ду… ррыбы! Разве не все равно, кто? — как-то по-детски взвыл, топнув ногою, Лобода. — Разве не все равно — ты, я? Кто-нибудь должен был попасть!.. Я кричал: спичку! Почему никто не зажег?
— Не кричи, Петя! Пошли за доктором! — кротко остановил Селенгинский.
Стало видно, как закраснелся и быстро темнел, напитываясь кровью, подол рубахи.
— Послушайте! Этим нельзя шутить! — наставительно сказал Ирликов.
Вид крови пугал его; он отворачивался и скользил по лицам блеклыми глазами…
— Что шутить? Кто ж шутит? — зло буркнул Лобода.
Он стал на колени перед Селенгинским, тихо заворотил рубаху.
Все столпились около, вытянув шеи.
Бабаев ощутил во рту сильно соленый, вяжущий вкус. В голове катились медленные сплошные круги, как колеса фаэтона.
На обвисшем животе Селенгинского он не мог ничего различить: червонело что-то широкое, но в усатое мрачное лицо Лободы он впился глазами и ждал.
— Рваная, сквозная… слава богу!. — прогудел Лобода. — А вышла куда?.. В ногу, что ли?
— Ну да! В ногу же, в ногу… — точно обрадовался Селенгинский и тихо хлопнул себя по подвернутой ноге. — В бедро, должно быть…
— Это я выстрелил последний, — сказал вдруг Бабаев.
Как-то больно стало на мгновенье его глазам от кучи столпившихся около глаз — непонимающих, вспугнутых, съеженных. Бабаев поспешно отбросил взглядом их все, отыскал глаза Селенгинского и долго смотрел в них, в самую глубь, зачарованно, тихо; смотрел, может быть, всего два-три момента, но показалось очень долго и важно. Глаза были, как раскрытая на двух четких страницах книга, не поучающая нагло, а спрашивающая кротко и ожидающе, как спрашивают вечерние поля у солнца: «Взойдешь ли завтра?»
— Вы… целились? — вдруг спросил сбоку Лобода.
— Нет! — не думая, но твердо и спокойно ответил Бабаев, скользнув по сухим скулам Лободы.
— Ну да… конечно, нет… Вы меня извините… — пробормотал Лобода и добавил: — Уж очень поторопились: «ку-ку» и выстрел… Так нельзя… Подождать нужно было…
Бабаеву показалось, что от него ждут чего-то, что, может быть, он должен был стать на колени возле Селенгинского, обнять его, заплакать… Кровь бросилась вдруг в лицо: он вновь встретился с глазами Селенгинского, и стало ясно, что глаза эти смотрели ему глубоко внутрь и видели «да» на том месте души, с которого сорвалось «нет».
— Хорошие глаза какие у вас стали! — не выдержал, чтобы не сказать, Бабаев.
— Доктора! Пожалуйста, доктора! — капризно вытянул Селенгинский.
— Конечно!.. Ну, что же мы?.. Это свинство!.
— Я пойду за доктором! — бросился к двери Бабаев.
— За своим, за полковым! — крикнул еще кто-то.
Бабаев распахнул двери в бильярдную.
Тени двух солдат метнулись к дверям буфета. Натыкаясь, вбежал в читальню. Едва вытащил от нервной дрожи спички из кармана шаровар, зажег свечку. Торопливо натянул китель, шинель, фуражку…
Вдруг тяжелые шаги Лободы. Вошел бледный, растерянный… Поймал его руку, сжал.
— Успокойте, голубчик… Ведь это вы действительно не нарочно?.
Голос стал умоляющим, жидким. Табаком и вином пахло каждое слово.
— Что вы, капитан!
Бабаев почувствовал свои глаза, как они вскинулись на Лободу, оскорбленные, почти негодующие.
— Нет, нет, конечно! — заспешил Лобода. — Это я вашу ссору вспомнил… Конечно, нет… Привезите доктора… Рана не очень опасная, а впрочем, неизвестно… Мы так, я думаю: поместим не в лазарете — на частной квартире, чтобы без огласки… Да нельзя! Ведь пулю извлечь надо… Голова кругом пошла… Все равно… Мы его обмоем сейчас, перевяжем, а там как доктор… Скорее, голубчик!
Проснулся Андреади, поднял черную голову, приподнялся:
— Гсс-да… рр-содию Бах-ха! — И снова зажал тяжелые веки и лег.
Когда Бабаев выбежал из ротонды, стало слышно только, как дождь сплошно и торопливо, тысячью мелких молоточков, припаивал небо к земле, как пухло хлопали ноги в размякшем, жидком, точно и там внизу что-то жило — смеялось и плакало, и как черные чудища, рассевшись кругом на месте дневных кустов божьего дерева и терна, ворочались и сопели.
Он шел по аллее вдоль лагеря. От фонаря у знамени, мягко ломаясь на дожде, разбухая, стираясь, влажно расползались желтые пятна. На лужах они осели, и было в них что-то мертвое: дождь хотел потушить их, а они горели; дождь хотел заставить их всколыхнуться, тормошил их, пронизывал насквозь частыми иглами, а они лежали неподвижно.
Что-то случилось там сзади, в ротонде… Оглянулся — было темно. Но чудилось ясно узкое птичье горло, жесткое на ощупь, однозвучно крикливое, и сердце — четкое, быстрое: раз-раз-раз… выстрелы, как грохот пустой бочки, дребезжанье рамы, голос Лободы, страшно помолодевшие глаза Селенгинского, когда он сидел на полу и рубаха темнела от крови.
Еще раз оглянулся… Что там теперь? Рвут на бинты простыни, полотенца — дррр… Противный звук полоснул по нервам… Неумело льют из стакана холодную воду на горячее, красное… Передернул всем телом от холода, такого осязательного, живого, от которого вдруг невольно ляскают челюсти. Негибкие толстые пальцы Лободы заворочались перед глазами…
Ноги трудно было вытаскивать из глинистой грязи, точно были они чужие, или даже не ноги, а просто две слабо привязанные деревяшки: так мало было в них крови.
Вся она звенела здесь, в голове, и из нее, лихорадочно пенистой, поспешно вырастали двое: он, Бабаев, и Селенгинский. Он — старый, он — весь знакомый до последнего изгиба мысли, и Селенгинский — новый: разве он знал его неделю назад?
Се-лен-гин-ский — длинная кличка короткого толстого хриплоголосого человека, у которого был лысый череп и тугие щеки.
«А-ах!..» Выстрел этот, каким он казался — долгим и огромным, точно ахнул кто-то на всю землю… и опять почему-то закружились шерстинки, не давая дышать.
Вот фонарь. Это просто кто-то высокий, тонкий, заплаканный, одиноко стоит и смотрит. Под навесом часовой звякнул тихо винтовкой: стал смирно.
Через поле по вязкой грязи так долго идти. Колыхнулась в душе длинная дорога, темная, мокрая, а