подумал Бабаев. Сначала показалось смешно, что есть два такие рядом стоящие слова: «открыть», «душу», но потом они срастались с каждым шагом Бабаева, становились все таинственней и важнее, и уже ясным казалось, как медленно, точно запертый старый сундук, долго стоявший под кроватью, открывается чужая душа. Почему-то кипарисом пахнет в старых сундуках, резными крестиками из кипариса, и это свято, и то, что открывается душа или может открыться, — Бабаев ощущал, как этот с детства почему-то святой алтарный запах, от которого и любопытство становилось таинством, и настораживало и отбрасывало «свое».

«Что она может сказать?» — пробовал улыбнуться Бабаев, но вслед за мягким, покорным лицом там, на кладбище, вспоминалось другое, строгое лицо на фоне желтой калитки, и Бабаев верил, что может.

В этот день в первый раз в городе, не в праздник, а в будни, не по приказанию властей, а по требованию какой-то новой, небывало новой толпы один за другим, начиная с соборной площади и доходя до дальних улиц, закрылись магазины. Бабаев увидел спущенные железные жалюзи на дверях и окнах, конные патрули и на одном доме длинную афишу на полотне: «Здесь собрание приказчиков сегодня с 8 часов». Что-то было прибавлено еще внизу на отдельном листе красной бумаги и оборвано кем-то.

Гудков долго пропадал в городе и пришел домой позже Бабаева.

Был радостный. Зыбился в зеленоватой сумеречной пыли и говорил сдержанно и довольно:

— Вот и до нас дошли, ваше благородие!.. Лавки позакрывали, все чисто… Говорят: «Мы теперь не боимся, мы, — говорят, — как правда показывает, так и мы…»

— А ты и рад! — не улыбаясь, сказал Бабаев.

Гудков живо подхватил это:

— Чудно больно, ваше благородие!. — Губы его поползли в стороны, расползлись совсем, оскалив прочные большие зубы; от глаз остались две маленьких светящихся точки. — То чудно, откуда такие взялись! — Он двинул перед собой рукой, точно этой рукой и хотел что-то припомнить важное, и добавил:

— Господа больше все, в шляпах… И простонарод есть… Бедовые! Как пошли — куды тебе, — и полиции не боятся!.. «Товарищи! — говорят, — замыкайте лавки, как теперь забастовка…» Всех чисто товарищами зовут… Чудные!

Бабаев подошел к нему вплотную и долго разглядывал его, низкого и крепкого. Оттого, что все время радостно улыбался Гудков, Бабаев стал круглее. Это началось еще на кладбище, потом пошло вместе с ним по дороге в город, неожиданно раскачалось около желтой, солнечной калитки, сплелось в одно с надписью на полотне и конными патрулями, и теперь Гудков доламывал в нем какие-то несгибавшиеся еще, упрямые ветки, чтобы связать все в один сплошной загиб.

— Что же, сделают что-нибудь? — серьезно глядя в его мелкие глаза, спросил Бабаев.

— Как ежели так народ взялся, стало быть сделают, ваше благородие! — ответил Гудков, вдруг перестав улыбаться.

— Сделают? — повторил Бабаев.

— Так точно… Потому что все враз… — Он поднял невысоко обе руки и плашмя опустил их вниз: прихлопнул что-то простое и очень маленькое для него, что действительно можно было одним взмахом рук взять и прихлопнуть.

И так как Бабаев следил за каждой точкой лица Гудкова, от сумерек более сплошного и более цельного, чем днем, он ясно видел, что Гудков уже ушел от себя, перебросился куда-то вперед и начал жить тем, что еще только рождалось.

Привычно для Бабаева это было бы смешно, но теперь не было смешно: стало по-детски празднично почему-то. Гудков так же, как и прежде, пойдет ставить самовар и чистить сапоги, но в какую-то одну огромную душу он вошел уже просто, как в свой собственный дом: только чуть отодвинул задвижку своей души и вошел. И странно было чувствовать это, но показалось Бабаеву, что он тоже вошел.

В карманах Бабаева часто валялись мелкие деньги, и вот теперь почему-то он вынул кучу мелочи, звякнул ею в руках, как это делают дети, и протянул Гудкову.

— На тебе… для праздника, — сказал он улыбнувшись.

Гудков взял и понял.

— Покорнейше благодарим, ваше благородие, — блеснул он глазами и зубами, переступил с ноги на ногу и добавил вопросительно тихо: — Напьюсь, ваше благородие?.

— Что ж… Напейся, — мирно сказал Бабаев.

IX

Когда Бабаев входил в гостиную Риммы Николаевны — это было вечером, около десяти часов, — он чувствовал мягкую, всепримиряющую и ко всему открыто чуткую усталость. Это бывало с ним давно, когда случалось долго бродить в жаркий день в лесу, сбиться с дороги, набрести на ручей, напиться и лечь на траву. И тогда становилось огромно и звучно кругом и тихо в себе, внутри, так тихо, что равными по силе казались треск кузнечика в траве и плавный, спокойный полет неба. Тогда совершалось в нем таинство причащения миру. На белый и мягкий воск души четко ложились крупные капли: своей особой жизнью жил около муравей, бегавший по его руке, как по сухому пеньку осины; свой шелест был у каждого листа; кропотливое, серьезное и долгое было у желтых и седых лишаев на стволах лип; и от мурлыканья горлицы и радостного вскрикиванья ястребков куда-то в жутко бесконечное уходили нити. И тогда было удивительно все равно и не думалось, не было себя — совсем не было ни вчерашнего, ни леса, ни тела. В огромном и ясном занята была жизнью каждая пядь. У всего был внятный, до последнего предела напряженный трепет, когда нет линий прямых, изогнутых и несвязных, есть только плавно катящиеся круги, миллиарды кругов, сплетенных вместе: появляются, улыбаясь, и медленно движутся, движутся, движутся. Храм ли это или гроб, сон или явь — не нужно слов: слишком тяжелы слова, — и не нужно мыслей: и мысли грубы. Подходят близко светлые круги и, улыбаясь, катятся, катятся, катятся.

Бабаев не чувствовал, входя, что он в узком сюртуке, что высокий воротник подпирает подбородок и приходится держать голову, как в строю, — ровно и прямо. Знал только, что принес с собой то большое и весь был в нем, мягком, в ласковом свете большой висячей лампы, в теплых синих и желтых блестках посуды на столе, в шорохе бледно-зеленого тонкого платья Риммы Николаевны и в милой струистой тревоге ее глаз, которыми он был издали охвачен со всех сторон. И только потом, когда он медленно поцеловал ее в эти теплые глаза, вблизи очень сложные — зеленые с карим, и сел за стол, начали выясняться и занимать свои места коричневые частые стулья с резными спинками, белый самовар на длинном подносе, бутылки вина, большая тарелка с фисташками, набросанный углем портрет какой-то старухи на стене, высокий шкаф, очень важный и тяжелый на вид, кресла в белых чехлах, и от всего этого подошло, встряхнувшись, старое. Какая-то давнишняя, изжитая, пережеванная труха мыслей таилась во всем этом, вместе с невидимой пылью, и подошла, и Бабаев повел незаметно плечами и почувствовал воротник сюртука.

Римма Николаевна в свете лампы казалась робкой: такие сквозные, тонкие пятна света на нее ложились и так незаметно переходили в тени. В комнате и вечером она была моложе и легче, пышноволосая, с открытой шеей; та же, что днем, но только глубже и ярче, и смешать ее с кем-нибудь другим было уже совершенно нельзя: из всего, что жило на земле, только одна она была такая. И так как в комнате было только двое и плотными стенами были отрезаны все остальные, то Бабаев все время отчетливо представлял себя по одной стороне стола, ее — по другой.

Она наливала чай и спрашивала просто, чуть улыбаясь, как спрашивают все хозяйки:

— Вам крепкий?

Но Бабаев помнил, что сказать она должна не это и не так.

Внимательно, каждую вещь отдельно, он рассматривал посуду на столе: сахарницу — серебряную, с какою-то сложной чеканкой, граненые стаканы, синие вазочки с вареньем — все мелочное и неважное, но на чем незаметно осела ее забота.

Может быть, она сама и покупала это в магазинах, долго выбирала, торговалась, как это любят делать женщины.

И, кивнув головой на все, что было на столе, он так и спросил ее:

— Это вы сами покупали?

— Что? Посуду? — Она подняла глаза и присмотрелась.

— Да, посуду.

— Я… А если бы кто-нибудь другой, так что?.. На что вам это?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату