Я их спугивал, чуть шевеля бечевкой, и все досадовал на себя, что насыпал только две пригоршни яиц: если бы больше, кузнечик, может быть, приманил бы и аракуша… Бойкие, вертлявые, куцые ореховки тоже прыгали на току, но приходилось сгонять и их: поклюют все яйца, и на что же тогда пойдет аракуш?
Между тем он, аракуш, представлялся мне здесь же, совсем близко: невидимый для меня, он сидит и наблюдает за моим током и лучком желтобровыми, большими… как и у соловья, гордыми глазами… Пусть думает, что вся эта новость в его царстве только полезна для него, а не опасна: поклюет он свое лакомство и слетит, как кузнечик, поклюет и слетит, как ореховка…
У меня уже задеревенело все тело и в глазах пошли круги от напряжения, когда он, мой аракуш, наконец, сел на ток… Осторожный, он вспорхнул было тут же, но через минуту сел снова и начал жадно клевать.
И я накрыл его…
Я и теперь отчетливо помню ту мою радость, в которую даже не верилось в первый момент, от которой захватило дыхание, но передать ее не могу — не вмещается в слова.
Помню, как я бежал к лучку, под которым присел ошеломленный красавец. Конечно, я смотрел только на лучок, а не себе под ноги, — я за что-то зацепился, упал с размаху, сильно зашиб колено, но тут же вскочил и, добежав, накрыл его, вспорхнувшего под сеткой, своей фуражкой, а из-под фуражки просунул к нему руку.
У него колотилось сердце, как у меня…
Минуты две я приходил в себя, пересиливая радость…
Его нужно было посадить в западок, но западок стоял в моем шалашике, и я боялся: не донесу, выпущу из дрожащих рук.
Наконец, сказал вслух:
— Принесу западок сюда… Выну — и в западок.
Помню, за западком шел я боком, «примыкал», все время косясь на лучок и свою фуражку, а с западком опять бросился прыжками к лучку.
Но, когда я вынимал аракуша из-под сетки и сажал в западок, я сделал это с великолепной выдержкой, не хуже Авдеича, и, заперев вертушку западка, я не забыл замотать ее суровой ниткой, чтобы не открыл как-нибудь дверцу аракуш, когда начнет биться.
А он начал биться сразу всей грудью.
До чего ж он был тогда горд, этот маленький король певцов…
Только что пойманные синицы бьются отчаянно: они мечутся, кричат, шипят, пробуют выломать спицы, клювом долбят дерево клетки изо всех сил и разбивают иногда головку до крови, но все это как-то по-женски, скорее театрально, чем глубоко, возмущаясь, и привыкают быстро. Сильно бьются жаворонки и юлы: эти растопыривают крылья, все стараясь взлететь кверху, и ударяются о крышу клетки. Для них у птицеловов и свои клетки с холщовым верхом. Соловьи бьются, как маятники, равномерно: прыг-стук, прыг-стук, влево — раз-два, вправо — раз-два… Для соловьев «заночняют» клетку со всех сторон чем- нибудь черным…
По-разному бьются разные птицы…
Но я никогда не видел, чтобы хоть одна билась так страшно, так беспощадно к себе, как бился аракуш. Он бился весь остаток дня и всю ночь, опрокидывая банку с водой, расшвыривая муравьиные яйца в кормушке.
Отец хотел выпустить его на волю, и утром я понес западок со своей добычей к Авдеичу.
Я застал старика дома; он чистил клетки.
Западок с аракушем был у меня обернут старой моей рубашкой, и я поставил его незаметно около самых дверей.
— Авдеич, — сказал я оживленно, но не восторженно, — хочешь поймать аракуша?
— Всякий хочет, — отозвался Авдеич.
— Нет, ты скажи как следует — хочешь?
— Всякий хочет, — повторил Авдеич, подсыпая чижам семени.
— Ну хорошо… Пусть всякий еще только хочет, а я уже поймал, — не мог выдержать я длинных объяснений.
Авдеич поглядел на меня очень внимательно.
Мне ли не хотелось его удивить? Но он не удивился и теперь; он только сказал:
— Мелешь зря!
Тогда я схватил западок свой и сдвинул с него рубашку:
— Вот он!.. Гляди!
Аракуш забился остервенело.
Я заметил, что у него уже сбиты перья на темени и голова в крови, но мельком это заметил. Я весь впился в белые глаза Авдеича: обрадуется? удивится?
И сказал Авдеич презрительно:
— А-ра-куш тоже… Ка-кой же это аракуш?
— Не аракуш?.. А кто же?.. Кто же?.. — вошел я в азарт.
— Совсем даже и звания нет!
— А кто же?.. Говори, кто же?
— Называется — пестрый волчок.
— Вол-чок?.. Что ты?.. Волчок… Не знаю я волчков!..
Я действительно от того же Авдеича отлично знал этих осенних птичек с красными грудками и хвостиками, вечно дрожащими.
— И видать, что не знаешь!.. Думаешь, простой волчок?.. Не простой, а тебе говорят — пестрый волчок.
— Как так волчок?.. Лента синяя, лента красная — смотри! — кричал я, чуть не плача. — Ведь ты же сам говорил!
— Разве они у него так? У него, аракуша, они и вовсе не туда смотрят… Дастся он тебе, аракуш… А это — волчок пестрый… Птица зрящая… Ни петь не будет, ни жить не будет… Пропадет… Хочешь, оставь здесь, чтоб домой не таскать, я выпущу…
Каким это показалось мне тогда горем… Не аракуш, совсем не аракуш, король певунов, а всего только волчок пестрый какой-то…
Я даже не оставался после этого долго у Авдеича, только рассказал ему, где именно поймал, в каком бурьяне, завернул западок опять как следует рубашкой и понес домой.
Обедать мне не хотелось. Я упорно сидел и слушал, как бьется моя птичка: может быть, слабее?
У меня все-таки была маленькая надежда, что она привыкнет.
Но в этом Авдеич оказался прав: на другое утро аракуш мой лежал в уголку мертвый.
Я вынул его тихо, полюбовался еще раз его генеральской грудкой, поерошил осторожно на ней тонкие, как пух цветка мимозы, перышки и закопал под липой в саду.
Два дня потом я не ходил к Авдеичу и вообще никуда из дому. Но захотелось все-таки на третий день опять проведать таинственный лес татарников: может быть, хоть услышу издали, как поет, может быть, хоть увижу другого, живого и гордого красавца с расписной грудкой…
Я пошел теперь без лучка, без западка, — и что же?.. На своем току, осторожно к нему пробившись, я увидел знакомый мне лучок Авдеича, а сам он сидел, приникши, в моем шалашике и махал на меня рукою: он ловил пестрых волчков.
Нет никаких пестрых волчков и нет никаких двадцати четырех колен у скромной милой птички «варакушки».
Но, может быть, и не обманывал меня старый Авдеич?
Множество лет прошло с тех пор, и я думаю теперь, что он искренне в это верил.
Я ушел тогда, возмущенный моим стариком, я не понял тогда, зачем ему нужно было обманывать меня с тем же спокойствием, с каким говорил он мне до того свою правду.
И только теперь, когда целая вечность прошла, вижу, что он оберегал даже от меня, девятилетнего, свою мечту.