арендатором кладбища, стоит уже без шляпы на паперти церкви, напяливая на толстовку черную рясу, а рядом с ним, одергивая эту рясу, торчит совсем маленький белоголовый мальчик в розовой куцей рубашонке без пояса, и тут же казачка в желтом платочке стоит и держит в руках коричневую соломенную шляпу. Потом все они трое вошли в церковь.
Это так заняло художника, что он, забыв обиду, подвинулся к церкви и сам и вошел на паперть.
В церкви он увидел попа с круглой лысиной на темени, в епитрахили поверх рясы. Он служил панихиду, очень быстро, но отчетливо читая наизусть все, что полагается; казачка истово крестилась, а мальчуган, такой маленький, не больше, как лет семи, босой и распоясый, совсем не по-детски серьезно раздувал в уголку кадило, делая при этом страшные глаза, потом спеша понес его попу.
Художник достоял почти до конца панихиды, устроившись около дверей, видел, как баба чмокнула серебряный крест, потом толстую руку арендатора кладбища и сунула в эту руку рублевую бумажку, но, заметив спрашивающий издали и открыто ненавидящий, уже знакомый, обращенный к нему взгляд круглых желтых глаз, вышел. Спешить ему было некуда, — он шел медленно, и казачка в желтом платке, задевая припадающей левой ногой пыльную дорогу, догнала его — загорелая, с крупными морщинами около рта.
Она сознательно забрала в сторону, обходя его, но он спросил, обернувшись:
— Это кто, поп служил вам панихиду?
И только тогда понял, что вопрос получился совсем нелепый, когда казачка, скосив на него строгие белесые глаза, ответила вопросом же:
— Ну, а как же не поп?
— Гм… Конечно… Как-то он все-таки… И кто же он такой? — несвязно забормотал художник.
— Как это кто такой?.. Отец Лука! — еще строже ответила женщина и яростно пошла вперед, заметно пыля левой ногой при каждом танцующем втором шаге.
В этот день за обедом рыжебородый Лука был более, чем обычно, строг к своему выводку, плотно обсевшему круглый обеденный стол.
Отправляя в полнозубый рот, отлично приспособленный для речей, пения и обедов, ложку за ложкой, он взглядывал исподлобья то на одного, то на другого из детей и говорил, выбирая из своего голосового богатства только средние, глухо рокочущие ноты:
— Почему, Степан, не подвинешь ты солонки Евфалии, чтобы не тянулась она через весь стол?.. Не- ве-жа!.. Вы живете, как на острове, и должны все держаться друг за друга зубами и помогать… а ты даже соли сестре подать не хочешь!
Степан, старший, лет шестнадцати, очень широколобый и плотный, больше, чем все остальные, похожий на отца и с такими же круглыми желтыми глазами, отозвался, чуть усмехнувшись:
— Нужно же понять, что она за солью тянется!.. Зачем ей соль? Разве борщ несоленый?
— Для меня — несоленый, да! — отозвалась Евфалия, откачнув черноволосую голову, выпятив острый подбородок и в то же время заострив кпереди плечи, что означает у девочек-подростков по четырнадцатому году недоумение, обиду и вызов.
— Тебе соль не нужна, мне вот тоже не нужна, а ей понадобилась после того, как половину тарелки съела… почему это?
Так как Лука глядел в это время на среднего сына, пятнадцатилетнего Евтихия, то он, подумав, ответил:
— Ясно: соляной кислоты в желудке мало.
Он был горбоносый, похож на армянина, как мать, сухощав и лупоглаз.
— Петр! Утри нос! — свирепо поглядел в это время Лука на младшего, белоголового, лет семи, вытер усы салфеткой и заговорил:
— Вот ты понимаешь, Евтихий, насчет кислот, — меня этому не учили, — и мог бы из тебя доктор выйти, а ты исключен из школы за мое поповство и должен кресты строгать… Однако не пеняй, — живешь ты на свежем воздухе и ешь вволю… цени это!.. Между прочим, займись механикой… И ты тоже, Степан… У вас есть свои деньги, купите книги… И говорить! Механике и говорить!.. Два эти искусства — основа у нас всего!.. В сарае работаете вместе, — говори друг с другом, говори, — понимаете? — а не молчи!.. Только дураки молчат, потому им сказать нечего, а вы — спорь!.. И не в два слова спорь, а целой речью… Также могилы когда копаете… А когда отдыхаете, сломанные часы почини, примус поправь, — вот какой должен быть ваш отдых… Дарья! Сиди прилично!
Дарья, лет десяти, такая же белобрысая, как Петр, и сидевшая с ним рядом, в это время вздумала ущипнуть братишку за голую коленку, и он пискнул.
— Дом у нас кладбищенский: арендатору полагается жилплощадь… Уплотнять его здесь некем, — от этого мы избавлены… А церковь, из которой я ушел сюда, говорят, не сегодня-завтра закроют: хор имели, а певчих не страховали!.. Теперь из страхкассы иск предъявляют в пять ты-сяч, а?.. Где им такую сумму собрать! Ни за что не соберут! Значит, прикроют… Теперь вопрос: куда оттуда отец Афанасий пойдет?.. А мне аренда дана на пять лет!.. Еще, значит, вам обеспечено четыре года… четыре же года — это срок!.. Через четыре года даже и Петру будет одиннадцать! Петру одиннадцать, Дарье четырнадцать, а тебе, Степан, двадцать! Ка-ко-во?..
Так как приземистая, в синем, попадья собирала в это время тарелки от борща и устанавливала гору их на кастрюле, чтобы отнести в кухню, Лука подмигнул ей как будто даже несколько удивленно:
— Каково? Двадцать!.. Тогда пусть женится, если хочет, и — на свои хлеба… Евфалия — замуж выйдет… Евтихий — он тоже со счетов долой через четыре года… Останутся, стало быть, двое с нами: Дарья и Петр… Та-ак!.. Покупайте книги, какие нужно, Степан и Евтихий, я тоже буду вместе с вами механике учиться!
Попадья сказала только:
— А у прежнего арендатора на сколько лет бумажка была составлена? — и пошла на кухню с тарелками.
Лука подбросил было голову, кинув ей вслед:
— Под меня не подроются, нет! — однако очень внимательно стал разглядывать всех своих пятерых и только коротко чмыхал носом, а те тоже молчали, занимаясь каждый своим: Степан щупал немалый уже бицепс на правой руке, Евтихий обгрызал заусеницы, Евфалия расстегивала рукавчики блузы и закатывала их выше локтей, Дарья заплетала распустившуюся льняную косичку, укрепляя в ней голубую ленту, а Петр проворной горстью ловил мух над куском своего хлеба.
Комната, в которой обедали, была большая, но стены голые, на окнах — сетки от мух, потому что окна выходили на двор, откуда тянуло запахом сухого кизяка.
Когда принесла попадья из кухни огромную сковороду жареной картошки с коричневыми кусками печенки посередине и сама принялась накладывать всем на тарелки, Лука сказал ей небрежно:
— А этого, в панаме, я с кладбища, конечно, прогнал!.. Наш брат — живец, разумеется, но-о хитрости непомерной!..
— Прогнал?.. А он что?.. Пошел? — забеспокоилась попадья.
— Да ведь ехать ему было не на чем… пошел, конечно… Я его на месте застал: подробную опись всему кладбищу делал и… плани-ровал!..
— Что?.. Ведь говорила я!
У попадьи застыла ложка в руке, глаза стали, как из черного стекла, и побелел загнутый нос.
— Твоя правда!.. Очень расспрашивал насчет церковушки… Для меня ясно: полкладбища, подлец, хочет оттяпать!
— Если не все! — вставила Евфалия.
Лука посмотрел на дочь, и голос его стал торжественным и важным.
— И, несмотря что я его с кладбища погнал, чуть только панихиду я начал служить бабе этой, он, понимаешь ли, тут же, в церковь, и стоит!.. Вот Петр его видел.
— Видел, мама! Я видел! Видел!..
Выпустив зажатую в кулак муху, Петр засиял, заболтал ногами, наконец поднял колени и уткнулся в них подбородком.
Попадья тянулась в это время с ложкой картофеля к тарелке Евтихия, но от беспокойства и оттого,