Он не вспоминал о ней семнадцать лет, но теперь, когда умерла его жена, память его стала искать в прошлом женщину и натолкнулась на эту случайную двухнедельную из Тифлиса. В одном из его старых альбомов уцелела ее визитная карточка и на ней — тифлисский ее адрес. Ее звали Татьяной, а она просила звать Тамарой.
И когда, приехав в Тифлис, художник ходил по улицам, в нем не суета большого южного центра звучала, а только это: «Я сквэрная, я куру!.. Тамара Гоголашвили…»
Художник был бездетен, и, дожидаясь в адресном столе справки, он думал, как странно это будет, и ново, и необычайно, если вдруг у него здесь окажется сын шестнадцати лет… или дочь!.. Ему казалось, что коренным образом должна будет измениться тогда его жизнь, что из этого красивого, шумного города он тогда уже не уедет.
Но приговор времени был суров: не нашлось в Тифлисе ни Татьяны, ни Тамары Гоголашвили. И сразу как-то незачем стало оставаться в нем. Он побывал на горе Давида, постоял на мосту через бешено быструю Куру, еще раз вспомнил те четыре слова, какие остались в памяти, и с ночным поездом поехал в Батум.
Но вот что увидел он здесь перед отъездом на одной узенькой улице: человека средних лет, с белесой бородкой, в серой замасленной блузе, в сбившейся набок синей кепке, которая стала в таком виде похожей на голландский берет середины семнадцатого века, пьяного и буйного, обхватили и тащили куда-то — домой, должно быть, — двое других его собутыльников, более трезвых и рассудительных, из которых один, плотный, чернобородый, напоминал арендатора кладбища, каким он его видел в последний раз на стене, другой же — в кубанке, бритый, но с усами, лихо торчавшими вверх, с бородавчатым, красным, вздутым лицом, вздернутым носом и маленькими серыми глазками, имел какое-то сходство, пожалуй, с Рембрандтом, — и пять-шесть минут мог он наблюдать их трех, пока они проволоклись мимо и закрыли их другие люди. Это вышло в своем основном так похоже на то, что рисовалось в его мозгу, на то, что набросал он как эскиз для картины «Безумие Корнелиса Бега», что он усмехнулся грустно: пьяная уличная сценка в Тифлисе 1929 года убила в нем трагическую сцену в Гарлеме 1664 года.
Когда же он ехал к Батуму, за черным окном поезда мелькали прихотливые живые огоньки, цвет которых казался зеленоватым. Он вспомнил, — говорил ему кто-то о летающих светляках, которые будто бы водятся на Кавказе, и спросил с живым любопытством своего соседа:
— Это что там?.. Летучие светляки?
Но восточный длинноносый черный человек в папахе, его сосед, положив на его колено два горячих тяжелых пальца, ответил:
— Тибе скажем так: э-это искры ад паровоза, — и густо задышал на него чесноком.
Сказочное имя*
Когда у областного хозяйственника, члена горсовета Хачатурова Андрея Османыча родился сын, он сказал своей жене Людмиле Сергеевне, урожденной Вельяминовой:
— Я придумал, как мы его назовем!.. Я взял, понимаешь, отрывной календарь, и есть там такое имя — Садко, а?.. Мне понравилось… Мой дед назывался Садык. Садык, Садко — очень между собой похоже… И где-то я слышал такое: Садко… Гм, Садко… Где именно, не могу вспомнить.
— Опера есть такая — «Садко», — сказала Людмила Сергеевна.
Она хотела было добавить, чья это опера, но знала, что муж ее, хозяйственник, все равно минут через десять забудет имя композитора, и она, лежа в постели, только морщила страдальчески лоб и смотрела хмуро на блестевшее в соседней комнате, недавно заново отполированное пианино.
Через день Андрей Османыч, явившись с работы и внимательно вслушиваясь в покряхтыванье ребенка, подняв к носу палец, сообщил жене:
— Итак, сделано!.. Записал его в загсе… Появился, мол, на свет новый советский гражданин Садко… Приходи, кума, радоваться…
Андрей Османыч был невысокий, но очень плотный, лет тридцати пяти, бритый и с бритой до синевы круглой, лобастой азиатской головою, с глазами, как спелый терн, и с приплюснутым носом, — он был из Уфы родом, — а Людмила Сергеевна — рослая красивая блондинка, похожая на англичанку, с длинной шеей и покато спадающими плечами.
— Все-таки такого святого — Садко — нет и никогда не было, — отозвалась она мужу, чуть улыбнувшись.
Он провел по ней не спеша взглядом.
— А на черта нам эти святые?
— Все равно конечно, пусть… Пусть он будет Садко, а я буду звать его Сашей…
И, взяв на руки крохотное существо, недавно от нее отделившееся и зажившее своею собственной сложной и непонятной, трудной и волнующей жизнью, она добавила нежно:
— Дитенок мой, дитенок мой крохотный! Ты будешь носить старинное сказочное имя!
Носитель сказочного имени был явно доволен этим: он чмокал губами и пускал приветственные пузыри.
В первые месяцы Садко казался матери (он был у нее первым ребенком) до такой степени безобразным, что она показывала его своим знакомым женщинам только в сумерки и с ужасом ждала, что те всплеснут руками и скажут о нем непосредственно:
— Урод!.. Но ведь это же настоящий урод!.. Разве могут быть такие нормальные дети?..
Однако они ничего страшного не говорили: по их мнению, ребенок был как ребенок. Когда же они узнавали его имя, они восхищались:
— Садко?!. Скажите!.. Садко — гусляр новогородский!.. — и щелкали пальцами перед его пуговкой- носом.
К году Садко выровнялся, очень располнел, заговорил, передвигался по комнатам, держась за все встречные предметы.
Андрей Османыч, наблюдая, как он учится ходить и бывает недоволен, когда ему помогают, говорил с чувством:
— А что?.. Ого!.. Малый далеко пойдет!.. Наркомфин будет… а то нет?.. Товарищ Хачатуров, Садко Андреич!..
Маленький Садко был единственным ребенком в семье и потому становился чем старше, тем деспотичнее. Часто, когда было ему три года, гнал он от себя свою няньку, скромную старушку:
— Уйди! Совсем уйди! Противная!
— Вот ты уж какой богатый стал! Нянька уж тебе не нужна оказалась! — притворно удивлялась старушка и разводила руками.
— Уйди!
— Уйду, когда такое дело…
И уходила. Но один Садко долго оставаться не мог. Минут через пять он уже звал ее, сначала тихо:
— Ня-янь!
Потом погромче:
— Ня-янь-ка!
Наконец во весь голос:
— Ня-я-я-я!..
Тогда появлялась хитрая старушка и как ни в чем не бывало начинала его занимать.
— А вон, посмотри-ка, собачка!.. Ах, какая знаменитая собачка! Сама рыженькая, ушки черненькие, глазки — янтарики!..