Садко тянулся к окну, чтобы посмотреть собачку, но старушка говорила жалостно:

— Ах, досада какая нам! Да ведь взяла, подлая, и убежала!

Но Садко замечал, что она выдумала свою собачку, и, глядя на няньку исподлобья, кивал укоризненно головой.

При нем нельзя было сказать ничего такого необычного, чтобы он не обратил внимания, не заметил и не запомнил. Как-то зашел к ним в гости председатель горхоза, немолодой уже человек, член ВЦИКа, Карасев и сказал Людмиле Сергеевне:

— Да вы меня очень не угощайте, хозяюшка, я все ем без разбора… кроме гвоздей и мыла, конечно…

Тогда из своего угла, где он был занят игрушками, вышел изумленный четырехлетний Садко и — палец во рту — спросил его тихо, но настойчиво:

— И вак-су ешь?

Большую подушку он называл подухой, столовую ложку — логой, отцовскую фуражку — фурагой, тщательно подразделяя все предметы на маленькие и большие.

Говорить он начал речисто, чисто, убедительно и однажды на детской площадке побил девочку одних с собою лет за то только, что она сюсюкала и картавила. Кто-то из ее домашних научил ее читать наизусть старые стишки, и она их вздумала читать на площадке, как дома, — нараспев и враскачку, — так:

Мальсиска сиганенок, Для всех сюзой лебёнок Силётка бедный я; Где есть земля и небо, Вода и колька хлеба, — Там едина моя!

Садко послушал-послушал и вдруг серьезно и сердито начал колотить ее по спине кулаками.

Когда его оттащили и спросили, за что он бил девочку, Садко ответил, возмущенно передразнивая:

— Се-лёд-ка бедная!.. Ишь!.. Колька хлеба!.. А не умеешь говорить, так и не суйся!.. Тоже!.. Сюзой лебёнок!..

Сказали об этом Андрею Османычу и просили не пускать сына на площадку в течение недели.

Хачатуров гладил сына по круглой, как у него самого, вместительной голове и говорил жене:

— Ну что? Не волевая натура?.. Вот то-то и есть!

А Садко ворчал:

— На неделю!.. Тоже еще!.. Да я совсем туда больше не пойду!.. Никогда! Совсем! Никогда! Никогда! Никогда!

(Когда он волновался, то повторял одно и то же слово по нескольку раз.)

В пять лет он уже читал, писал крупным, прямым почерком и решал простые задачки.

Раз как-то вздумал спросить отца:

— Папа, а ты знаешь, что случилось, когда… у мальчика было две монеты в две и три копейки, а он одну потерял?

— Что случилось тогда?

— Да.

— Что же тогда могло случиться?.. Плакал он, должно быть, этот мальчик?

— Что ты, папа? В арифметике?.. — удивился Садко. — В арифметике никто никогда не плачет!

Сам же он и вне арифметики старался плакать как можно реже.

Когда будил его отец по утрам:

— Ну-ка, Садык, вставай!

— Не рычи, сделай милость! — отзывался Садко, не открывая глаз.

А когда однажды и отец и мать его ушли на собрание, оставив его на попечение няньки, а к няньке зашла нянька из соседней квартиры и обе старушки заговорились при вечерней лампе на кухне, Садко слушал их, слушал, переводя глаза с одной на другую, наконец покачал головой, вздохнул и сказал задумчиво:

— Сидят, как два чертика, и болтают!.. А моя нянька и забыла совсем, что мне надо ужинать и спать!

Глаза у него были большие, серые, с длинными ресницами, как у матери, нос же не ее, не прямой, а скорее приплюснутый, как у отца, отцовский подбородок, но матерински тонкие губы; и цветом волос, теперь очень светлых, но которые должны были скоро зазолотеть, он вышел в мать.

Людмила Сергеевна, сама очень неплохо игравшая на пианино, стала учить его музыке и поражалась его слуху.

— У него почти аб-со-лютный слух, а ты говоришь: ко-мис-сар!.. Из него не комиссар, из него композитор может выйти! — говорила она восторженно.

— И на кой же черт он тогда будет кому-нибудь нужен? — удивлялся ее восторженности Андрей Османыч.

Но все-таки сам же купил ему балалайку, которую так полюбил Садко, что даже и ночью она висела над его постелью.

Как-то Андрей Османыч был свободен от горхозных дел и, выспавшись после обеда, оказался очень семейно настроен. Он посадил сынишку к себе на колени и спросил его:

— Что же ты, житие своего ангела знаешь?

— Какого ангела?.. Не знаю никаких ангелов!.. Пусти, я сейчас воробья сшибу рогаткой!

Но отец не пустил его, отцу захотелось пожаловаться на свое прошлое.

— Вот ты даже и не знаешь, а кому ты этим обязан? Нам! Это мы все подобное списали со счетов долой… А меня вот заставлял поп учить наизусть, а? Житие моего «ангела» Андрея Первозванного… И сейчас даже помню я, что он «водрузил крест на горах киевских»… Во-дру-зил!.. А? Не понимаешь?.. И я тоже… Говорят: ВСНХ, например, это как сказать? Ни на что, говорят, не похоже… А «водрузил», это на что-нибудь похоже? Погоди-ка, к нам, говорят, летом опера заедет на три спектакля… Вдруг эту самую оперу «Садко» поставят?.. Вот ты и узнаешь житие своего Садко…

— Я и так знаю, — бойко отозвался Садко. — Он был гость новгородский…

— Гость?.. Как это гость?

— Да-а! Богатый купец…

— Нэпман?

Но тут маленький соскользнул с толстых отцовских колен, стал в дальнем углу комнаты, зажав рогатку в левую руку, поднял голову и начал читать сразу в голос:

Сидит у царя водяного Садко И с думою смотрит печальной, Как моря пучина над ним высоко Синеет сквозь терем хрустальный…*

И дочитал всю эту длинную балладу до конца, не сбившись ни в одном слове. Андрей Османыч удивился. Он сказал даже смущенно немного:

— Однако, шельма ты этакий!.. Ты как же так это, а?.. У тебя, оказалось, очень хорошая память, Садык!.. У тебя память, она, пожалуй, даже лучше, чем у меня!.. Гм… вот как!.. Ну-ка, иди сюда, — я тебя поцелую за это!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату