скажу.

Блузка в этот приход на Даше была уже не голубая, а светло-розовая, но прошивка, как и на голубой, тоже черными нитками. Прошивка черная на светло-розовом нравилась Жене гораздо менее, чем на голубом, и она смотрела на Дашу и мучительно думала: нравится ли так ее портнихе, или ей самой, или просто не могли они достать ниток другого цвета, так как в те времена (это было в двадцать пятом году) далеко не все можно было достать в лавках.

IV

Шли долгие дни мая, переполненные событиями, ярко возникавшими перед Женей. Их было так много, и они были так поражающи… Вот хотя бы это.

Женя проснулась рано утром и выбежала в сад. Солнце только начало подниматься, и сад был весь- весь золотистый, насквозь пронизанный острым, ослепляющим, желтым переливистым светом… Каждый лист на абрикосовых деревьях круглился и золотел, как спелый июльский абрикос, и в то же время роса блистала на высокой, еще не кошенной траве и на лиловых ирисах, маках, и капли росы этой, как и цветы, были так непередаваемо взволнованно-прекрасны, что Женя остановилась с разбегу как вкопанная, какие- то сладостные мурашки пробежали у нее между лопаток… Она глубоко, как могла, вздохнула, и тут же все как-то счастливо затуманилось кругом: это выступили крупные слезы. Она поднесла к губам свою голую в сгибе локтя руку и долго целовала ее, глядя кругом в золотой туман, целовала, чтобы не закричать во весь голос от этого удара необыкновенных утренних майских лучей… И весь этот день она с отвращением смотрела на свои шесть красок на картонке.

И другое случилось.

Шла мимо из города соседка Топыриха, молочница, и завернула к ним со своей кошелкой, залатанной грязной холстиной, и двумя измятыми пустыми бидонами и сказала матери Жени:

— Что же ты это так себе дома сидишь и беспокойства не знаешь? На станции, говорят, большое крушение, а твой-то муж ведь не дома?

— Дома нет, на работе, — испугалась мать.

— «На рабо-те»!.. Может, его и на свете уж нет, а ты сидишь, беспечная!

И ушла. И потом Женя вместе с матерью, заперев наскоро дом, пошли, одна перегоняя другую, на станцию.

Мать, всегда такая спокойная, — видела Женя — побледнела, осунулась. Она делала очень широкие шаги, подобрала юбку; Женя бежала.

Наконец, увидела Женя на путях груду разбитых товарных вагонов, над которыми возились, растаскивая их, рабочие.

— Вот страсти господние! — вскрикнула мать и кинулась к ним бегом, но ее не пустили близко.

Она кричала:

— А машинист какой? Машинист?.. Не Приватов?

Но ей не ответили, только махнули рукой, чтобы шла на станцию. Вплоть до станции охала и хваталась за сердце мать, но там ей сказали, что муж ее уехал с другим поездом, а этот состав угробил машинист Жариков.

— Ну, так я и думала, молодой, который порядков еще не знает! — прошелестела мать, облизнула сухие губы, пошла пить из бака с кипяченой водой и выпила, не отрываясь, всю большую жестяную, на железной цепочке, кружку.

Потом еще, это вечером, поздно, когда Женя легла уже спать, она проснулась от крика, — пришла Даша и начала вопить в голос, что с таким извергом мужем она больше не хочет жить, что он ее бил, повредил ей пломбированный зуб, что это видели соседи, что больше нога ее не будет у него на квартире…

Она не плакала, но щеки ее были замазаны грязными полосами от недавних слез.

Женя стояла около нее в одной рубашке и смотрела на нее во все глаза.

Но не больше как через десять минут пришел за нею муж, молодой, но сутуловатый, с маленькой, запавшей верхней губою и выпяченной нижней, в очках, служивший где-то счетоводом, и Женю опять отослали спать. И как ни пыталась она вслушаться в сбивчивые, крикливые объяснения Даши и ее мужа, причем Даша часто кричала: «Врешь!.. Врешь, негодяй!» — сон все-таки оказался сильнее ее любопытства, а утром, когда она встала, не нашла уж она Даши: помирившись с мужем, она ушла с ним на рассвете к себе домой.

Или еще вот это.

Случилось услышать Жене не то чтобы очень уж горестное, но с выражением сказанное:

— А бабка Катя угасает!

Бабка Катя была древняя, лет девяноста, старуха гречанка на соседнем дворе. Из года в год возилась она с огородом. Почему такую древнюю, черную, морщинистую, в дугу согнутую старуху звали Катей, Женя не понимала, но и сама называла ее так же, как и все.

Иногда бабка Катя дарила ей сладкую осеннюю морковку или свеженький бородавчатый огурец, — и вот теперь она угасала. Женя не совсем поняла, когда услышала, что это значит «угасала», но почему-то догадалась через минуту, когда на дворе бабки Кати увидела еще трех-четырех старух — чужих, из других дворов, — поняла, что бабка Катя умирает.

Потом новенький гроб с бабкой Катей выносили и укладывали на простые дроги. Старухи все были в черных платках. Лошадь буланая, с надрезанным ухом и белесой челкой. Ей не стоялось на месте, ее кусали мухи, и она все оглядывалась назад, скоро ли все кончат и можно будет идти на кладбище.

А в середине мая была гроза и такой ливень, что по улице — она была не ровная, а покатая, — бурно катилась целая река желтой воды.

Река эта хлынула через ворота к ним на двор и сразу затопила его и весь сад, и она, Женя, помогала матери и Митрофану, который оказался в этот день дома, делать перед воротами запруду из глины и камней. При этом не только мать подоткнула юбку до колен, но даже и важный Митрофан, хотя и ругался все время, но засучил брюки и рукава рубахи; она же, Женя, радостно мокла вся сплошь, и потом, когда сделали уже плотину и отвели от себя воду, минут пять с визгом носилась под дождем: все равно уж намокнуть до нитки, а потом переменить платье!..

Но главное было тогда не это, а то, что после ливня высоко, почти посредине неба, засияла радуга, незабываемая, совершенно исключительная, единственная из радуг, огромнейшая, широчайшая, в которой было целых три лиловых дуги одна за другою с небольшими промежутками. И в новом сухом платье Женя опять выбежала на двор смотреть на эту радугу и ахать от восторга, складывая руки лодочкой перед грудью.

И хотя в это время из какой-то отсталой тучки посыпался мелкий град с совершенно незаконным уже дождем и Женя снова промокла, но она не сдвинулась с места, пока Митрофан не втащил ее на крылечко, отчего у нее потом целый день болела рука. А на дорожках в саду после этого ливня дня три еще было грязно.

В одно утро кот Мордан прямо на постель к ней прыгнул с изумительной птицей в зубах: крылья у нее были длинные, как у ласточки, хвост длинный и клюв длинный, а перья то ярко-желтые, то голубые, то коричневые с красниной. И как было Мордану не показать Жене такую редчайшую добычу? Он даже довольно легко выпустил из зубов ее, мертвую уж, конечно, чтобы Женя могла разглядеть ее внимательней и подробней, и только зорко следил, что будет делать с нею она, не спрячет ли так, что вновь уж ее не вырвешь?

Женя заплакала и тут же с постели, ударив кота по голове, побежала к Митрофану, чтобы он сказал, какая это такая птица.

Митрофан только что проснулся сам, лежал и курил.

— Это? Щур-пчелоед, — сказал он. — Это Мордан поймал? Ну-ну!.. Щура? Как же это он, чертенок, ухитрился?

Мордан же был уже около него: он вскочил следом за Женей, он неотрывно глядел на свою добычу страшными и в то же время умоляющими глазами, глухо мяукал и двигал хвостом. Женя заметила даже, что глаза у него стали будто розовые вместо зеленых, и сказала Митрофану:

— Отдай уж ему, все равно не живой щур!

Но Митрофан отозвался лениво:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату