украли!» А я говорю ему: «Во-семь? Ты восемь досток считаешь нами краденые, гражданин Белов? А ты спросил меня, кто я такой? Я же есть хозяин и я природный плотник! Может у меня быть в своем сараю спрятано своих восемь досток или этого быть не может? Мы же до своих восьми досток у Романа шешнадцать достали и рады случаю такому были, а ты, гражданин Белов, бессовестно говоришь на нас, будто украли!» А он свое: «Нет, для меня ясно, — ночью вы до романовых шешнадцати наших восемь добавили, — вот и весь разговор!» Ну, тут уж наш Пожаров поднялся, а он же мужчина из себя очень видный, росту большого, голос у него громкий, — и начал он этого Белова крыть! Во-от башка у человека! «Какие такие, — спрашивает, — ваши есть доказательства насчет кражи? Что милиция в дом к Щербинину- гражданину пришла посля уж того, как ялик моторный на море был спущен, окрашен как следует, и имя свое имел „Грузчик“, как есть он артельное законное хозяйство честных трудящих граждан, а не каких лодырей- кулаков, которые кровью людской питаются…» — и поше-ол! Вот говорил-то! Э-эх! Такую бы башку нашему брату! «Одни, говорит, у вас доказательства, что трудящий элемент из досток вещь полезную сделали, которая название свое имеет — транспорт, а те краденые доски, может, они теперь в какую деревню за сто верст у ехали, не могло нешто этого быть? Также и насчет цифры восемь. Почему бы это грузчикам, если уж на то пошло, чтобы непременно украсть, — почему бы им девять штук не уволочь, а?.. Они же, известно, грузчики, одним словом не какие-нибудь, а народ все здоровый, — им лишняя доска что? Пустяк дело ее захватить! А в ра-бо-те, товарищи судьи, доска лишняя не пустяк, нет! Вдруг одна вышла с сучком посередине? Хряснула, поломалась к чертям, — и что же, скажите, плотник ее тестом или же алебастырем клеить должен да таким манером в море на ялике ехать? В этих восьми штуках вся, говорит, и есть загвоздка. Сколько досток на ялик идет? — Самое меньшее шестивершковых двадцать четыре. — А сколько куплено? — Шешнадцать. — Значит, ясно, восемь уворовано. Почему это вам так ясно, гражданин Белов, а мне, напротив того, туманная выходит картина? Где у нас склад горхозный? Тут вот на площади, спроти базара, где и суд народный. А где ялик строился? На Сухой Балке. Каким же это, говорит, образом люди через весь город доски тащили и с ними никому на глаза не попались?» Вот так туману на глаза напустили — дымовой завес! Тут Белов свое: вполне можно, дескать, городом не ходить, а итить с досками только до моря, а там на Сухую Балку на лодке их доставить. А Пожаров свое: «Никаких я доказательств ваших не вижу, а вижу одну клевету на людей рабочих, которые, известно, есть у нас самый высший класс, выше которого быть не может!» Ну, тут уж Белов видит, что его не берет: «Доски, говорит, наши заметные — на них клейма везде и прочее… Прошу осмотреть ялик на месте». Ну, тут уж я не вытерпел, встал: «Обдумайте, что вы сказали! Как это доски вы свои заметите, когда все доски обчищены, сфугованы и краской двойной покрыты?» Ну, конечно, на суде смех… Вышел потом суд в другую комнату, десяти минут не сидели, — выходят, а народ весь подымается навстречь; читает судья: «По суду всех четырех считать оправданы!..» Вот как дело это было! Так считать приходится, — за людскую зависть заплатили. А сын, Николка мой, тот даже Белова увспросил: «А насчет мотора как вы считаете? Тоже мы его где-нибудь сперли?» — «Прошу, говорит, не имеющих касательства не задавать!..» Как же не имеет касательства, когда его, мотор этот, где теперь можно достать? Ну, о моторе им, конечно, вполне известно было, что мы его старый купили, — считался негодный брак и с торгов пошел. Тоже он нам монету стоил — за починку отдали, а как же? Зато же из него вещь получилась, а то бы должен он в железный лом итить.
Рассказывая это, дед сиял, как начищенный, а Оля слушала его и думала: где же были спрятаны в сарае доски так, что она их не замечала? Было неприятно ей, что к ним приходила милиция с обыском, и знала она, что отец и дед собирались идти на суд из-за ялика. Она и сама стала бы говорить дома об этих досках по-пионерски, если бы не верила отцу и семидесятишестилетнему деду. Но теперь она слышала, что отец Юры, Белов, всячески хотел доказать на суде, что они — воры… Это удивило ее, этого она никак не ожидала от отца Юры — это она крепко запомнила.
Вечером в тот же день она шла с красным знаменем впереди здешнего пионеротряда. Они так торжественно встречали другой пионеротряд, приехавший на большом пароходе с Кавказа. То есть она шла не совсем впереди. Впереди всех шел пионервожатый в костюме физкультурника, школьник лет пятнадцати — Казанлы, потом барабанщик, а уж за ними она со знаменем, и по бокам ее две подруги, потом уже вытягивался пионеротряд, в конце которого за совсем маленькими, чтобы они не потерялись в толпе на пристани, следил ученик из школы Белошапка.
И Юра видел, как шел этот отряд, но главное, что в нем его поразило, — это Оля Щербинина, какая она была важная со знаменем, как настоящая героиня, а две с ружьями по сторонам — как ее оруженоски.
Он проводил отряд до пристани, но там, в сутолоке, за спинами взрослых, не мог разглядеть как следует церемонию встречи двух отрядов — крымского и кавказского, а вмешаться самому в отряд как же было возможно? Конечно, сказали бы: «Ты откуда взялся? Разве ты пионер? Иди-ка ты прочь!»
Было очень досадно и то, что его вообще затолкали, оттерли: давка на пристани была страшная, — пришлось уйти, так и не досмотрев до конца, как Оля возвращалась обратно. Его беспокоило даже, не тяжелое ли было для нее знамя, не слишком ли она устала.
Придя домой, он прежде всего хотел записать в дневник, в который так давно уже ничего не записывал, опять своим шифром об Оле, как она была хороша с красным знаменем в руках, хоть картину с нее рисуй, — точно предводительница войска, ведущая в бой. Но сколько ни искал дневника, найти его не мог.
Потом он вспомнил, что как-то на днях брал его с собою, чтобы записать окончание одного стихотворения, если придет что-нибудь в голову. И вот, конечно, где-то он его потерял. Матери он не сказал об этом, — он сказал ей другое:
— Мама, почему это я не пионер, не понимаю!.. Это так замечательно — идти под барабан по улицам!
— Тебе разве хочется быть пионером? — удивилась даже несколько мать, потому что раньше он никогда не выражал такого желания.
— Ко-неч-но же! Это очень красиво, как они шли сегодня!.. Я тоже мог бы быть барабанщиком и идти впереди всех!
Он хотел было добавить, что за ним тогда шла бы Оля Щербинина, но вовремя удержался, а мать ответила:
— Что же, вот папа придет вечером, скажи ему, если тебе так хочется… А лучше всего это начнешь ты на новом месте, в Москве.
— Нет, я хочу здесь, мама! Я хочу именно здесь начать! — с большой горячностью подхватил Юра и даже ногой притопнул.
На другой день уже не то чтобы случайно встретил Олю Щербинину Юра, — нет, он сознательно ждал ее, когда она шла из школы. Он хотел спросить ее, как будто от нее одной только и зависело это, не примет ли она его в отряд пионеров? И когда показались простенькое, с перехватом, белое с красными кружочками платье Оли и такая необыкновенная, такая единственная в мире голова в шапке густых золотящихся волос, Юра жадно следил за каждым шагом девочки, за каждым поворотом ее лица.
Вот она уже близко, и больше нельзя уже, так кажется Юре, стоять и только глядеть на нее, — надо что-нибудь делать, но оторвать от нее глаз он совершенно не в состоянии, и даже руки никак не хотят подняться, чтобы сорвать хотя бы, например, лист с той дикой груши, под которой он стоит.
Она подходит походкою тех, которые знают, что ими любуются. И она смотрит на него пристально, но как-то нельзя сказать, чтобы дружелюбно. И вместо того чтобы сразу спросить о том, что он придумал спросить, он только привычным уже движением руки снимает свой картузик, она не говорит ему: «Здравствуй, Юрочка!» — как он ожидает, нет, — она оглядывает его презрительно с головы до ног и как-то шипит непонятно:
— Ишь ты-ы, второй Пуш-шкин!
И проходит.
Он ошеломлен, он ничего не понимает. Он только глядит ей вслед, стоя с открытым ртом, и вдруг она задерживает немного шаг, оборачивается и несколько театрально, нараспев и в нос почему-то говорит:
— Мы… плыли… по… по… по грязи! — И это «по… по» так уничтожающе у нее выходит.
Тут Юра вспоминает, что это он писал когда-то в потерянном дневнике, описывая путешествие в гости к Морозовым.