внушающей полное доверие.

А так как Алексей Иваныч никогда не дичился людей и сам был разговорчив и ко всем внимателен, то скоро весь берег стал ему знаком и понятен.

И рабочие тоже… Сидор-каменщик, отбивая зубилом лицо у камня и поглядывая на море, говорил:

— Я думай так: сильней вода, а ничего нема…

Потом глядел на него, узкоглазо улыбаясь, и добавлял:

— И огонь.

Потом бросал косой взгляд на турок-землекопов и добавлял еще:

— И земля… Больше нет.

А Кирьян, его младший брат, когда хотел усовестить какого-нибудь «рабочика», взятого прямо с базара, полухмельного и полусонного, показывал еще и на небо, говоря:

— Смотри! Курица, когда вода-a пьет, и то она у небо смотрит: там бох есть!

Но упорные стены нужно было класть так, чтобы могли они выдержать любой прибой, и больше всего за ними, за Кирьяном, Сидором и другими разделителями стихий, в рыжих шляпах и со смуглыми сухими лицами, приходилось наблюдать Алексею Иванычу.

Берега тут были высокие, и ветер с гор перелетал через пляж: у него была своя работа, и в эту, людскую, он вмешивался редко; разве где шутя задерет красную рубаху дрогаля, обнажит белую поясницу и похлопает по ней слегка.

Пахло сырой землей, только что увидавшей свет, лошадьми и морем.

На море паслись черные бакланы и пестрые — голубые с белым — чайки на стадах покорной пищи — камсы, а иногда гагара подплывала близко, точно глаголик на зеленой бумаге: вся — осторожность и вся — недоверчивость, вся — слух и глаз и вся — любопытство, куда нос повернула, туда сразу и вся, — странная очень птица и одиночная, и глядеть на нее почему-то было тоскливо Алексею Иванычу.

Куда ветер с берега угонял белые гребешки волн, неизвестно было, не представлялось никак, что там, за горизонтом, очень далеко — другой берег, Малая Азия, Трапезунд: тут, по этой линии набережной, которую сейчас вели, как будто и обрывалось все, и существенно как-то было подчеркнуть прошлое этой новой дорогой, как чертой итога, — дорогой длиною в три версты, шириной в три сажени, а дальше уж там срыв, бездорожье, другая совсем стихия — море.

Шиферные пласты, похожие по цвету на каменный уголь, подбоями и отвалами срезались ровной, местами высокой стеной, и из разреза этого, из однобокого коридора открывались картины, которых до этого не было на земле. В этом и состоит прелесть всякой созидательной работы на земле: терзать землю, — и ребенку, который, чавкая, сосет грудь, тоже кажется, должно быть, что он ее терзает.

Турки работали от куба, и потому дружно, чтобы как можно больше выгнать, и беспрерывно двигались, рыча колесами, подводы, свозившие срезанную землю в овраг, ближе к городу. Как раз перед этим зять старосты купил, курам на смех, этот никудышный овраг, — конечно, за бесценок, — а теперь Иван Гаврилыч говорил Алексею Иванычу, лучась и хмурясь: «Если без балки этой, куда землю будем девать, — скажи?»… — и ширял его дружески под микитки большим пальцем. (Камень же дрогали возили уж и ему заодно, кстати, и ставили на дворе кубами для будущих летних флигелей.)

Отсюда, с работ, видно было и городок, зашедший во фланг лукоморью, — это влево, и ту самую круглую, как кулич, гору, с берега почти отвесную, — это вправо, и, наконец, сзади все, как на ладошке, было урочище Перевал с тремя дачами. И Алексей Иваныч — нет-нет да посмотрит привычно туда: не виднеется ли где ковыляющий на костылях серенький мальчик, или полковник в николаевке, или черная странная женщина с тоскливыми до неловкости глазами, — Наталья Львовна.

Если действительно замечал кого-нибудь, — он был дальнозоркий, — то радостно махал фуражкой, хотя его сверху различить было почти нельзя.

Иван Гаврилыч не раз уже предлагал ему, чтобы зря не трудить сердца, спуститься вниз и поселиться в его доме, и даже дешево с него брал, но Алексею Иванычу почему-то все не хотелось расстаться с урочищем Перевал. После того, как шабашили рабочие, исправно подымался Алексей Иваныч по крутой тропинке от моря к себе на дачу, останавливаясь, чтобы послушать вечер.

Утра здесь были торжественны, дни — широки, вечера — таинственны… Ах, вечера, вечера, — здесь они положительно шептали что-то!

Глава шестая

Туманный день

Однажды утром, когда Алексей Иваныч после довольно позднего чая выходил с дачи, чтобы спуститься на работы, вот что случилось.

Утро было очень тихое, только густо-туманное, и где-то близко внизу, за балками, паслось, очевидно, стадо, потому что глухо и коротко по-весеннему ревел бык то в одном, то в другом месте, — перебегал, — и от него в тихом тумане расползалось беспокойство весеннее, хотя конец ноября стоял; над туманом вверху (и прежде ведь не казалось, что она так высока) проступила каменная верхушка Чучель-горы, а здесь, в аллее, кипарисы были совсем мокрые — отчего бы им и не встряхнуться густой рыжей шерстью («Экое дерево страшное!» — думал о кипарисах Алексей Иваныч), и с голеньких подрезанных мимоз капало на фуражку звучно, и не только берега внизу, — в десяти шагах ничего нельзя было различить ясно, — и так шло к этому утру то, что видел во сне перед тем, как проснуться, Алексей Иваныч: будто Валентина пришла с Митей и сама стала в отдалении, а Митя приблизился к нему с письмом; письмо же было в синем конверте, но конверт распечатан уже, надорван. Он спросил Митю: «Что это за письмо? Мне?» — но Митя повернулся и отошел к ней, и почему-то этого письма, сколько ни бился, никак не мог вынуть из конверта Алексей Иваныч, а когда потянул сильно, то разорвал пополам и потом никак не мог сложить кусков, чтобы можно было прочесть.

И теперь, идя своей озабоченной мелкой походкой, он привычно думал о своем: о себе, о Вале, Мите и о письме этом: «Почему же нельзя было прочитать письма? Зачем это? И что она могла написать?.. Или это она передала чужое письмо к ней? Может быть, Ильи?.. Скорее всего, — Ильи… Разумеется, только Ильи!.. Поэтому-то и нельзя было его прочитать, что Ильи».

Так все было неясно в этом сне, как в этом утре… Поревывал глухо бык, капало с сучьев мимоз, усиленно пахло сладко гниющим листом, и вот в тумане неровный стук шагов по дороге — частых и слабых — женских, — и сначала темное узкое колеблющееся пятно, а потом ближе, яснее, — и неожиданно возникла из тумана Наталья Львовна.

Совсем неожиданно это вышло, так что Алексей Иваныч даже растерялся немного и не сразу снял фуражку, но Наталья Львовна и сама не поздоровалась в ответ: она остановилась, глянула на него новыми какими-то застенчивыми большими глазами и сказала тихо:

— Меня укусила собака.

— Что-что? Вас?

— Меня укусила собака… — так же тихо, ничуть не повысила голоса, и лицо детское, — кожа нежная, бледная.

— Ничего не понимаю, простите!.. Где укусила?

— Здесь… правую руку.

— Шутите? Не-ет!

— Меня… укусила… собака… — при каждом слове прикачивала головой, а голос был тот же тихий.

Алексей Иваныч глядел в темные с карими ободочками глаза своими добела синими (и отчетливо это ощущал: добела синими) и повторял, неуверенно улыбаясь:

— Шутите?.. Ничего не понимаю!

Наталья Львовна посмотрела на него спокойно, грустно как-то и чисто и показала пальцем левой руки на локоть правой:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату