— Вот, кстати, насчет тюрьмы, — начал он, обращаясь к Худолею. — Вы принимаете тут к себе всяких, а разве вам дано это право? Вот, например, выпущенный из тюрьмы на поруки попадает к вам, — хорошо-с, он признан больным, почему, конечно, и выпущен. Ну, а допустим, вот другой, Иртышов некто, — ведь он — политический, а у вас он тут находит тоже, как вот сказал сейчас батюшка, и приют и ласку. Как же так приют и ласку, если он — не больше как политический преступник, по которому, может, целая каторга плачет или даже хотя бы ссылка в Восточную Сибирь?
— Этого Иртышова уж нет среди нас больше, — сказал о. Леонид.
— Я вижу, что теперь-то нет, однако же был и провел сколько-то времени, — только чуть глянув на о. Леонида, но обращаясь по-прежнему к Худолею, продолжал пристав. — Вопрос, почему же все-таки вы его приняли, если знали, что он политический.
— Что он — политический, этого я не знал, — ответил Худолей.
— А почему же вы не навели о нем справки у нас, в третьей части? — допытывался пристав.
— А почему же не арестовали его вы, если знали, что он политический? — полюбопытствовал не Худолей, а Синеоков.
— Это уж позвольте нам знать, почему, — недовольно сказал Литваков. — Мы знаем, когда арестовывать и кого арестовывать. Но вы, должен вам поставить это на вид, отвечаете за тех, кого вы тут приютили, — обратился он к Худолею.
— Ведь Иртышов был прописан у вас в домовой книге? — спросил Худолей Прасковью Павловну.
— А конечно же прописали его, как и всех, Иван Васильич, как же можно иначе? Если угодно, я могу и домовую книгу показать, — заволновалась Прасковья Павловна.
— Что там домовая книга! — пренебрежительно заметил пристав. — Из домовой книги полиция, конечно, могла узнать что именно? — Что он у вас значится на жительстве. Однако вот пришел я, допустим, чтобы его накрыть, ан его уж и след простыл! Вот какое дело…
— Вы его не выписали, Прасковья Павловна? — спросил Худолей просто так, для поддержания разговора.
— Только что хотела выписать, как они пришли, — оправдалась Прасковья Павловна.
— Да ведь дело не в том, что записали — выписали, а в том, что вы его приняли, а называется это укрывательством, — намеренно строгим голосом подвел итоги пристав. — Вас бы надо было за это, если по всей строгости закона поступить, привлечь к судебной ответственности, ну да уж начальство решило пока что к этому не прибегать, а знаете ли, вот и с медицинской точки зрения, по определению врачебной управы… Одним словом, придется нам написать тут у вас акт о закрытии этой вашей лечебницы… Вот какое дело.
Худолей понял, конечно, с первых же слов Максименко, что именно к этому и сведется визит полиции и представителя врачебной управы. Он только недоумевал, что поставит ему в вину пристав. Оказалось, что он допустил опрометчивость, приняв Иртышова, того самого Иртышова, который накануне совершенно дико вел себя у художника Сыромолотова…
Он так и сказал приставу:
— Говорится: ошибка в фальшь не становится, а вы вот мою ошибку с этим действительно негодным Иртышовым поставили мне в фальшь!
— Что делать, Иван Васильич, служба у нас такая, — совершенно отходчиво проговорил Литваков, снова найдя в себе ту самую добродушную улыбку, с которой он встретил Худолея.
— Это что же, позвольте, — вдруг заговорил молчавший до этого студент Хаджи, заумный поэт. — Нас всех хотят выписать отсюда? Нет! Нет, я не согласен на это!
— Я тоже, — подал голос и Карасек.
— Да ведь вашего согласия кто же будет спрашивать? — ответил им вопросом Максименко. — Эта лечебница, назовем ее даже просто пансионом, прикрывается как нечто существующее без законного на то основания.
— Как беззаконное! — упростил его слова Дивеев и поглядел вопросительно на Худолея сначала и на Прасковью Павловну потом.
Пристав же взял с этажерки не замеченную Худолеем папку, с которой пришел, неторопливо развязал шнурки, вынул бланк, заготовленный заранее, закурил папиросу и начал писать акт о закрытии пансиона.
Задержался же тут допоздна Худолей потому, что надо было позаботиться о своих больных, найти для них способы, как им добраться домой, — закрытие так закрытие, — переговорить по этому поводу с Ваней Сыромолотовым, у которого арендовал он для пансиона весь нижний этаж дома, посетовать перед ним на себя самого за то, что пришла ему в голову мысль отправить свою «кунсткамеру» для осмотра мастерской его отца…
— И хотя бы догадался я этого Иртышова оставить, — эх, из-за него вышла вся эта история! — сокрушался Худолей, а Ваня Сыромолотов басил сочувственно:
— Не зря мой отец говорил мне о нем: «Очень опасен в пожарном отношении!..» Оказалось, он угадал этого подлеца.
К тому, что расстроилось дело с арендой дома, Ваня отнесся довольно равнодушно, хотя и сказал:
— А я было хотел весь дом вообще дать вам в полное распоряжение, так как хочу отсюда уехать.
— Далеко ли хотите? — спросил Худолей.
— Весьма возможно, что в Ригу, — ответил Ваня.
Глава двадцатая
Борьба за жизнь
В тот же самый день, когда Федор Макухин уехал один к морю, чтобы продать если не все, то большую часть того, что там завел он за последние годы, Наталья Львовна осталась в большом городе.
Макухину надобно было ехать тогда к морю потому, что туда же вместе с ним отправлялся грек Кариянопуло, покупатель; Наталье Львовне надобно было остаться на некоторое время отчасти затем, чтобы внести деньги за аренду имения, что уже было решено Федором, а отчасти затем, чтобы получить от портнихи подвенечное платье: и то было важно, и другое важно.
Но случилось так, что платье оказалось готово уже на второй день после отъезда Федора, а владелец имения Сушки, предводитель дворянства Оленин, к которому она явилась, хотя и принял ее очень приветливо, но заявил ей, что арендную плату он по многим причинам решил значительно увеличить, что он безбожно продешевил, договариваясь об этом раньше.
Это привело Наталью Львовну к решению задатка Оленину пока не давать, так как Федор мог на новые условия помещика и не согласиться, а свадьбу справить, благо там же, в городке у моря, оставались пока и отец ее, полковник Добычин, и мать. И в тот самый несчастный день, когда Федор решил довериться морю, предпочесть эту изменчивую стихию прочной надежной земле, Наталья Львовна приехала к своим, но нашла дом Федора и в нем встретила бабу Макара только тогда, когда ялик с Федором и Макаром отчаливал уже от пристани. Когда же сама она пришла на пристань, надеясь застать еще Федора, ялик виднелся уже далеко.
Все-таки она его видела, этот ялик, увозивший еще не обвенчанного с нею мужа, человека, который сделался уже ей и близок и дорог. Она стояла на пристани, глядела ему вслед, заметила, как на ялике поднялся вдруг, забелел и напрягся парус.
Это напомнило ей старые лермонтовские стихи о парусе; это наполнило ее душу старой поэзией раннего детства; это размягчило ее необычайно, заставив продумать и представить ярко много из ее жизни; это привело ее к ощущению счастья, которое, наконец-то, прикоснулось к ней своим крылом, и она все с большей нежностью думала о Федоре Макухине, простом, но ведь несомненно способном, предприимчивом человеке, который сказал как-то, не так и давно: «Большие дела мы будем делать с вами вместе!»