Львовны, может быть, незаметно как-то отольется в его сторону какая-то неосязаемая женская нежность, что-то паутинно-мягкое, чему на мужском языке не подберешь и названия, — и опять можно будет сказать несколько слов о Вале, потому что они, эти слова, будут поняты ею, и, может быть, поможет она объяснить что-нибудь: мерещился все почему-то тот, раньше замеченный, по-ребячьи сутуливший ей спину мослачок, и была к нему какая-то доверчивость.
Но когда он увидел Наталью Львовну с папиросой, он почувствовал, что его будто обидели, и со всеми поздоровался он, как всегда, а ей сказал тихо и именно обиженно:
— Как?.. Вы курите?
— Иногда… Очень редко… — ответила она, не улыбнувшись.
— Зачем?
— Что «зачем»?.. Просто мне нравится кольцами дым пускать: актерская привычка.
— Ах, да… вы ведь были… артисткой? — замялся Алексей Иваныч.
— Да, была, конечно! Была актрисой… И даже… вот у меня — новый антрепренер: Макухин!.. Представьте, он пола-гает, что здесь можно устроить театр, — и вот, я могла бы быть на главных ролях… Вам нравится?
Алексей Иваныч удивился даже, — так это было непохоже на нее зло сказано, а папиросу она скомкала и отшвырнула в угол.
— Здесь летом много бывает публики, — виновато сказал Макухин и добавил в сторону слепой: — Вист.
— Я тоже… — лупоглазо глядя в упор на Наталью Львовну, сказал Гречулевич и как будто осекся, как будто еще хотел что-то добавить.
— Что «вы тоже»? — так же зло спросила она.
— Я?.. тоже вист, — скромно ответил Гречулевич.
— Ага… кого-то из вас, голуб-чики, об-ре-ми-жу, — прихлебнув пива, сказала слепая и, действительно, обремизила даже обоих: поделилась бубновая масть.
Так как это озадачило игроков, то полковник начал горячо объяснять, что немыслимо было назначить больше шести — например, — поделись бубна так, чтобы вся на одной руке?.. И почему-то раза два повторил при этом: «Если бы знатьё, играли бы восемь…»
«Знатьё… знатьё», — думал, стараясь попасть как-нибудь в тон, Алексей Иваныч, но все не мог угадать — какой же здесь тон?.. Зачем тут Гречулевич с Макухиным? Чем так расстроена Наталья Львовна? Как все это относится к тому, что было сейчас в нем самом, и как это все согласовать и в какую сторону направить?
Но вскоре кое-что разъяснилось, и то, что разъяснилось, именно и сделало для Алексея Иваныча этот вечер неожиданно тяжелым.
Глава двенадцатая
Вечер
Каждая минута человеческой жизни — целый мир, сложный и темный, и что ни скажи о ней — все будет не то.
Скажем так, что была это просто усталость души, и оттого Алексей Иваныч как-то робко переводил глаза с одного на другого из этих пятерых несколько знакомых ведь ему людей: с полковника, Гречулевича, Макухина на Наталью Львовну и ее мать — просто они как-то раскачивались в его сознании, как мачты на недавно оставленном им пароходе, казались гораздо шире себя, и приходилось поработать над ними значительно, чтобы придать им обычно-людской расхожий, разменный, удобный, урезанный вид.
«Какие красивые руки у Гречулевича! — думал Алексей Иваныч. — И карт так далеко от себя совсем не нужно держать — щеголяет руками… Какие твердые глаза у Макухина, по-мужицки умные, с ленцой!.. И непременно выиграет даже и теперь: всегда ему везет… А слепая-то, слепая!.. Значит, она, действительно, страстный игрок… вот поди же!.. Ни за что бы не догадался…»
Следил за летучими вспархивающими бровями Добычина и за его жестким, желтым, острым, как копье, кадыком, — как будто еще туже за эти два дня окостенел кадык и выдался еще дальше… И тут же старый дядя Ильи очень отчетливо представился («хе-хе-хе-хе!..»), и Саша, и смешливая девочка с рыбьей спинкой, — просто к этому располагали похожая висячая лампа и стол… А на Наталью Львовну опасался долго глядеть Алексей Иваныч — иногда посматривал искоса, но тут же отводил глаза. Он понимал, конечно, что только ради нее здесь Гречулевич с Макухиным, — и это почему-то было ему неприятно. Как теперь поговорить с ней? Не удастся, пожалуй. И кому из них из всех можно что-нибудь сказать о своем? Никому, конечно… И кого можно выслушать внимательно, с верой? Никого, конечно… Отчужденность стала закрадываться с самого начала, когда входил сюда, — и все росла.
На Наталье Львовне было черное платье, но какое-то непривычно ловко сидящее: чувствовалось за ним крепкое, подтянутое, цирковое тело. Да, цирковое, — несмотря на белый кружевной воротничок и белое же кружево на рукавчиках, лицо ее не стало наивнее и моложе — нет: бледное, злое, беспокойное и беспокоящее.
Это было раньше в натуре Алексея Иваныча — в подобных случаях придумать что-нибудь, растормошить как-нибудь всех, растолкать, однако теперь и в голову не пришло никакой затеи.
Ставни здесь были нутряные, и их еще не успели закрыть, и в одном окне, как раз против дивана, на котором сидела, прикрыв ноги полосатым пледом, Наталья Львовна, заметил Алексей Иваныч лапчатую, похожую на липовую, ветку иудина дерева, такую четкую и так круто изогнутую, точно совсем ей не в окно и смотреть-то нужно было, а это она просто из любопытства, на один только вечер, из бабьего соглядатайства, а к утру опять отшатнется.
Из соседней комнаты, в которой не было жильцов, теперь доносилось сюда звяканье тарелок и ножей: должно быть, Ундина Карловна готовила там стол для ужина гостям, а через окна снизу сюда входили, как бесконечный бой часов, слабые еще пока удары начинавшегося прибоя.
Слепая играла семь треф и приговаривала, выхаживая козырей:
— А ну, по-дой-дите, дети, — я вам дам кон-фет-ти…
Очень у нее был уверенный вид, — точно это сама судьба играет; но сзади колыхал бровями озабоченный донельзя полковник и подборматывал:
— Гм… гм… вот нам и дают, что нам надо…
Однако это была только его хитрость, а давали то, чего было совсем не надо. Взял он кряду шесть взяток, но все остальные забрал Макухин. И, отдавая несчитанную, полковник огорчился бурно:
— Ах-ха-ха! Вот!.. Вот она где, собачка! — сморщился и зачесал за ухом.
А слепая, пригубив пива, спросила, голоса не повышая:
— Да ты хорошо ли за ними смотрел-то?.. Они, голубчики, может, и плутуют!
Когда смеялся Гречулевич, он показывал все свои зубы наездничьи сразу: великоваты они были несколько, широки и желты; а Макухин смеялся, чуть подымая тяжелые подусники, как-то носом и горлом, не открыто, нет — он тут еще не освоился, видно, и больше наблюдал и слушал, чем показывал себя и говорил. Волосы у него — рыжие, с красниной, лисьи, — острижены были под польку, с небольшим хохлом спереди, отчего голова, при широком затылке, казалась очень упрямой. На один из его массивных перстней с бриллиантовой розеткой загляделся полковник и сказал, улучив время, когда Макухин тасовал колоду:
— …Сходство поразительное!.. Подобный же точь-в-точь перстень купил я у ксендза одного, когда был еще плац-адъютантом в Киеве… По случаю, по случаю… и в рассрочку, конечно, в рассрочку… По сорока рублей в месяц… полгода выплачивал… Вот она помнит… А вам сколько стоит? Ей я купил серьги (у того же ксендза), а себе перстень.
Перстень Макухина оказался дороже вдвое, и полковник торжествующе постучал пальцами по плечу слепой:
— Ты слышишь? Две капли воды — мой, две капли воды, а цена ему уж не та-а-а… Значит, ты мне напрасно тогда голову грызла…