повторил яснее: — Ничего нельзя передать словами!.. Не покрывают!.. Ужаса не покрывают!.. Ужас, он огромный… Слова — малы… Слов мало… Слова — не то…

— Ритм! — подсказал ему студент.

— Ритм? Не то… Музыка?.. Тоже не то… Застряла в квершлаге лошадь издохшая… И от нее вонь… Можно словами выразить?.. Невыразимая!.. И мы не могли перебраться: отшвыривало нас!.. Назад!.. В темноту лезли… Падали!.. Искали выхода… Штреки были рядом, — засыпало… взрывом… Опять сюда, а здесь она… окаянная лошадь эта… И всех тошнит… Не могут… Бегут назад… И я не мог… И так три дня… Потому что пронес серную спичку в волосах Сидорюк Иван… Однако всякое «потому что» хорошо выходит только на словах… ничего не покрывающих… А как же лошадь?.. А?

— Вам нужно было остричь наголо ваших рабочих, чтобы не могли проносить спички в волосах, — сказала Прасковья Павловна и тряхнула белыми буклями.

Это простое средство от катастроф больше всего рассмешило почему-то не Эмму, а Карасека. Он смеялся совсем по-детски, до слез повторяя:

— Остричь!.. О да, да!.. Остричь!.. О да, да, да!.. Остричь!..

— У вас, — обращаясь к Дейнеке, заговорил Иртышов, — прекрасная тема: как гибнут в шахтах десятки белых рабов, но вы почему-то обходите эту тему… Вы вспоминаете почему-то одну только лошадь!.. Лошадь, конечно, тоже народное хозяйство, но у вас там погибла порядочная горсть людей (а кто не погиб, погибает), но вы — декадент, и вот ерунда какая-то вас интересует, а главное — нет… Свою же тему вы губите!

— Так!.. Так!.. — одобрительно кивал головою Иван Васильич.

Дарья в это время внесла самовар и шумно поставила его на стол, — преднамеренно шумно, особенной не было в этом нужды; самовар был средней величины, белый, в виде вазы. Ивану Васильичу казалось, когда он покупал его, что такая форма при белом цвете металла успокоительно будет действовать на его больных.

Когда уходила Дарья, жиденький хвостик ее косы, выскользнув с затылка, заскочил за ворот ее синей кофточки, и, может быть, от этого она, косолапо ступающая, сильнее, чем надо было, хлопнула дверью.

— Кому чаю — давайте, господа, стаканы! — почти пропела Прасковья Павловна, а Иван Васильич, желая дать другое направление разговору, ласково обратился к Ване:

— Вы так хорошо говорили со мной об искусстве, Иван Алексеич!.. Но — я профан в искусстве, я не сумею повторить ваших мыслей… Если бы вы сами нам теперь, а?.. Мы бы вас с очень большим вниманием слушали!.. С очень большим вниманием!..

— Гм… Не знаю… — улыбнулся неловко Ваня. — Я ведь вообще не речист… И не знаю, кому это будет интересно… Вам интересно? — обратился он вдруг к Иртышову.

— Живопись? — несколько свысока спросил Иртышов…

— Живопись, конечно.

— Чтобы она пускала всякие эти там эстетические слюни, не-ет уж!..

— Слыхали? — весело кивнул Ване Синеоков.

— Господа! — болезненно жалуясь, выкрикнул Карасек. — Я говорил… говорил, говорю, на-ме-рен говорить об очень важном, об очень всем необходимом даже: о немецком философе Гегеле!.. Я вижу, в России забыли его!.. Россия есть огромная страна, и в ней оч-чень много есть немцев, и немцы помнят своего Гегеля, а Россия забыла. Die Menschen und die Russen… — вот это говорил Гегель. Люди и… русские!.. Об этом забыли в России, но немцы… помнят!.. Я удивляюсь, какая память у русских!.. Это — они забыли!.. Я удивляюсь, ка-кая мягкосердечность у русских: это они простили!.. Их не считают людьми… даже людьми!.. Я извиняюсь!.. Мне стыдно!.. Такой великий славянский народ!.. Гегель еще сказал… (я буду говорить по-русски)… Он сказал: «Славяне, мы выпускаем в изложении нашем… Славяне, они стоят между… Тут европейский дух, тут азиатский дух, а между — славяне… Влияния на человеческий дух не имели славяне… Они… вплетывались… (так можно сказать?), врывались в историю, и только тянули назад»!.. Так говорил Гегель… А Моммзен… Теодор Моммзен, историк, он говорил: «Колотите славян!.. Бейте славян по тупым их башкам — они ничего лучшего не стоят!..»

— Ска-жите!.. Так и говорил?.. Моммзен?.. Нет, этого я не допускаю! Вы увлекаетесь, Ладислав Францевич!.. Нет, это вам вредно!.. Я против этого!.. Слышите!.. Я запрещаю!

И было почему так резко вмешаться Худолею: Эмма поняла что-то у Карасека, поняла, что он не хвалит за что-то немцев, что он обвиняет даже в чем-то немцев, и она крикнула Ване:

— Ваня! Ваня! Что этот там теперь сказал, ну?

— В сороковых годах еще забыли вашего Гегеля, а вы!.. Эх, отсталый народ! — сокрушенно бросил в Карасека Иртышов.

— Но вы вспомните!.. Но вы вспомните его! — постучал пальцем по столу Карасек, заметно разгорячаясь. — Вы еще вспомните и Гегеля, и Моммзена, и Фридриха Великого!.. Всех! Всех!..

— Почему Фридрих Великий? Ну?.. Ваня! — не унималась Эмма.

— Вот вы сказали, — обратился к Синеокову Худолей, — что были в Риге, а Эмма Ивановна как раз из Риги… Такой большой, богатый, старинный город… культурный город, а вы… вы обратили внимание только на узкие улицы!.. Для небольших домиков, которые там были когда-то, — скажем, лет четыреста, пятьсот, — эти улицы были как раз, — не так ли?.. Но вот появляются дома-громадины — в три-четыре этажа, и улицы кажутся уже узкими… Не сами по себе узкие они, а только ка-жут-ся узкими… Многое в жизни только кажется узким… особенно вам, Иртышов!

Он хотел сказать что-то еще, но Эмма перебила его, возмущенно глядя на Синеокова:

— Старый Рига — узки улицы!.. Нну!.. Вы не был там Берман-сад? Стрелкови бульвар?.. Театральни бульвар?.. Узки улиц!.. Рядом вок-заль узки улиц, рядом ратуша узки улиц, — все!.. Больше нет узки улиц!

— Ну разве же я их считал, или шагами мерил ваши узкие улицы! — усмехнулся Синеоков. — И охота вам волноваться из-за пустяков!

— Рига есть — моя Рига!.. Vaterland!.. Как сказать, Ваня, ну?

— Родина, — подсказал Ваня.

— Родина, да!.. Рига!.. О-о!.. Вот мы скоро едем нах Рига, я ему покажу все, все!

— Поезжайте, — да, поезжайте в свой родной город, вами любимый, — вдруг как-то проникновенно обратился к Эмме о. Леонид. — Оба здоровые, крепкие, молодые, — только жить да жить!.. Приятно, когда родину свою любят!.. Даже со стороны приятно глядеть… Отчего же у нас нет этого?.. Со многими говорил, — разлад, скука у всех, насмешка… Почему же это?

— Ага!.. Вот!.. — подскочил на месте Карасек.

— По-че-му?.. То-то, отец!.. Подумайте на досуге! — метнул в его сторону рыжую бороду Иртышов.

— Отец Леонид меня зовут, — поправил священник с явной досадой.

— Да уж как бы ни назвал, — поняли же!.. А теперь слушайте, я вам отвечу…

И Иртышов сузил глаза и проговорил почти шепотом:

— Когда меня вешать поведут, — предположим так, не пугайтесь, — вы ко мне с крестом своим не подходите тогда: сильно обругать вас могу!

— Что вы?.. Что вы?.. — отшатнулся и — тоже шепотом о. Леонид.

А студент поднялся и бодро выкрикнул:

— Господа!.. Начинаю читать еще одну свою поэму: «Поземша»!..

— К черту с поэмами! — громко отозвался вдруг Дейнека, неожиданно покраснев, при этом поставил рассерженно полный стакан боком на блюдечко, пролил немного чаю и от этого осерчал еще больше. — Поэмы! Поэмы!.. Вы… Вы… такой же поэт, как дохлая лошадь!

— То есть как же вы это, Андрей Сергеич?.. Нет, вы не пейте больше чаю, вам вредно! — заволновался Худолей, и тут же студенту: — Мы, конечно, прослушаем сейчас вашу поэму… Но вас, Андрей Сергеич, я прошу быть сдержаннее!.. Прошу!..

Дейнека в упор глядел на студента и чмыкал носом краснея, студент оскорбленно глядел на Дейнеку и побледнел, когда поднялся о. Леонид.

В черной рясе своей, как в хитоне древнем, в черной рясе, чуть голубоватой от верхнего света

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату