и это место на карте носило название «господский двор»; от господского двора извилисто шла к горизонту, теряясь между холмов, белесая дорога; эта дорога вбирала в себя, как одна речка другую, еще дорогу, идущую слева, со стороны целой дюжины мелких домишек, носивших на карте название «фольварки»; около этих фольварков правильными четырехугольниками разбросаны были огороды, а несколько дальше их влево взмахнула неподвижными теперь крыльями мельница.
Сыромолотов, стоя в укрытии рядом с Черепановым и его адъютантом, водил бы вправо и влево взятым у них биноклем и, наконец, сказал бы, улучив момент относительной тишины:
— Не понимаю, откуда же стреляют австрийские пушки?
На это Черепанов не отозвался бы, а поручик Мирный, выждав другой момент, ответил бы вздернуто:
— Что же тут не понимать?.. Тяжелые бьют из-за фольварков, а легкие — из рощи за господским двором, — от нас близко.
Сыромолотов прикинул бы на глаз расстояние до господского двора и до фольварков, убедился бы в том, что роща гораздо ближе фольварков, и спросил бы, быть может:
— Чьи же тяжелые пушки стреляют чаще — наши или австрийские?
На этот вопрос поручик Мирный ответил бы свысока, как он привык говорить со всеми вообще штатскими:
— У нас только легкая артиллерия, тяжелых орудий нет.
Сыромолотов поглядел бы на него недоумевающим взглядом, и, не пытаясь рассмотреть что-нибудь еще, не замеченное им на поле, передал бы ему обратно бинокль.
Это напомнило бы ему, как его сын Иван, тоже художник, но вместе с тем и цирковой борец, рассказывал ему о своей борьбе с знаменитым чемпионом мира Абергом, причем первая встреча на ковре осталась без результата, а во второй и третьей победил Аберг, и тогда он, отец, закричал, как будто сын оскорбил его самого своею слабостью перед немецким борцом: «Так какого же черта ты совался бороться с этим Абергом? Зачем совался, если заранее знал, что он тебя сильнее, хотел бы я знать?..»
Сыромолотов знал, что тяжелые орудия бьют гораздо дальше легких и способны произвести гораздо большие разрушения, и вот они имелись у австрийцев, которые защищались, но их почему-то не имели русские полки, которые наступали с целью разгромить противника.
Но тяжелые орудия с русской стороны не действовали и на других участках обширного фронта, хотя их положено было иметь в каждом русском корпусе столько же, сколько в австрийском, а легких пушек было гораздо больше, чем у австрийцев, и артиллеристы гораздо лучше, чем австрийские, были обучены стрельбе: тяжелые пушки и гаубицы просто не успели еще доставить на линию фронта.
Неожиданным показалось бы Сыромолотову, что на наблюдательном пункте командира полка сидел в углу, прямо на земле, по-татарски поджав ноги, молодой еще совсем, только что выпущенный из юнкерского училища подпоручик, лупоглазый, краснощекий, очень серьезного вида, по фамилии Плотицын, а перед ним был аппарат полевого телефона и в его распоряжении находился связной, ефрейтор Дзюбенко, тоже склонившийся над аппаратом, сидя на корточках. Фигура у него добротная, фуражка с заломом на правый бок; лоб широкий, очень загорелый, потный; густые черные брови подняты напряженно.
Если бы Сыромолотов спросил о них, чем они заняты, поручик Мирный ответил бы, что они держат связь с батареей, с командирами батальонов, со штабом начальника дивизии… Сыромолотов сказал бы про себя: «Вон они какие!» — и присмотрелся бы к ним с большим вниманием.
Но в том, что произошло бы перед его глазами спустя не более полчаса, он ничего бы не понял и не привел бы в ясность, необходимую для художника, — однако это неясно было довольно долгое время и для полковника Черепанова и даже для самого поручика Мирного, его адъютанта.
Связь действовала исправно, и начальник дивизии, генерал-лейтенант Горбацкий, найдя почему-то ровно в десять часов утра артиллерийскую подготовку вполне законченной, передал по телефону, что полк Черепанова должен «атаковать противника на своем участке и выбить его из занимаемых им позиций».
Правда, в это время господский дом уже пылко горел, зажженный русскими снарядами; легкие батареи австрийцев не то что были вполне приведены в молчание, но отвечали слабо: несколько орудий там было явно подбито, так как недостатка снарядов быть не могло; в рощу падало много снарядов, и она даже и не в бинокль казалась теперь поредевшей, обитой; и все-таки трудно было заранее решить, как будет вести себя противник.
Не было заметно, чтобы он оставил свои окопы, — значит, он так же не был сбит русским артиллерийским огнем, как и русские солдаты огнем австрийцев, несмотря на свои потери.
Но приказ начальника дивизии должен был быть выполнен, и первый батальон полка начал атаку.
Это был уже не тот батальон, который двигался по пыльным дорогам сперва в Подолии, потом, перейдя Збруч, в Галиции: он стал меньше, усох за эти два часа артиллерийского боя, от которого заложило уши полковнику Черепанову и грохот стоял в голове. Хотя он переживал первый настоящий — не на маневрах — бой за всю свою жизнь, до этого никому не было дела: он должен был, как командир полка, забыть о себе и видеть, а если не видеть, то чувствовать весь свой полк и направлять все его движения.
Конечно, Черепанов был привычный, потому что давний уже хозяин полка, который обыкновенно ежегодно осенью убывал на несколько сот человек, уходивших в запас, и прибывал на столько же новобранцев. Эти приливы и отливы были регулярны, неизбежны, законны, как в открытых морях или на берегах океанов.
Случалось, что умирал от болезни тот или иной офицер, и его было жаль, но место умершего тут же замещал кто-либо равный в чине из своих или прикомандированных, и жизнь полка текла без перебоев: была потеря человека, но не было убыли в офицерском составе.
Когда же тут, перед позицией противника, которого надо сейчас выбить, Черепанов в своем наскоро вырытом и плохо прикрытом блиндаже узнал, что убит осколком снаряда командир первой роты, капитан Жудин — молодчина, силач, огромный и бравый, державший свою роту, красу полка, в крепких руках, — он крякнул, вобрал голову в плечи и сделал гримасу боли.
Это была уже потеря большая, невозвратимая и когда же? Перед самой рукопашной, когда должен показать себя полк!.. Кто же теперь поведет первую роту, то есть в сущности весь батальон в атаку? Поручик Середа-Сорокин? — неплохой офицер, однако куда же ему до Жудина… Охотник за зайцами, но каков будет против австрийцев, — вопрос.
Вслед за первой плохой вестью пришла в его блиндаж вторая: тяжело ранен в голову командир четвертой роты, штабс-капитан Венцславович, тот, который стрелял без промаха и выбил первый приз на офицерской стрельбе из винтовки при штабе дивизии! И, кроме того, там, в четвертой, снаряд вывел из строя до двадцати человек сразу, вместе с фельдфебелем Гришиным, тоже прекрасным стрелком.
Потери оказались и в других батальонах — первые потери за всю его службу, потери невозместимые и как раз тогда, когда нужна именно вся сила полка! От этого и сам он, Черепанов, стал как будто меньше ростом в собственном представлении, усох, обессилел.
Он обратился было взглядом за помощью к своему адъютанту, но поручик Мирный влип глазами туда, где поднимались в атаку роты первого батальона. Черепанов вспоминал отчетливо, что до окопов противника бежать цепям батальона не меньше двухсот шагов, и похолодел, услышав частую, сразу начавшуюся строчку австрийских пулеметов…
В бинокль было видно, как метнулся было за цепочкой своих солдат длинный и тонкий, с гусачьей шеей, Середа-Сорокин и вдруг взмахнул зачем-то рукой, перевернулся на месте и упал; через два-три момента, не успев сделать и десяти шагов в сторону противника, стали падать там и здесь, наконец повалились все поднятые было в атаку.
— Что это, а?.. Что это? — оторопело крикнул Черепанов Мирному.
— Пулеметы! — крикнул Мирный.
— Убиты? — крикнул Черепанов.
— Залегли! — крикнул Мирный.
— Залегли? — самого себя спросил недоверчиво Черепанов и снова: — Залегли? — уже с оттенком надежды, что действительно залегли, а совсем не убиты, и то, что многие как будто подпрыгивают на земле,