офицеры войск, вызванных для охраны царя, отлично знали, что на жизнь всех Голштейн-Готторпов (они же Романовы), начиная с Петра III, неизменно покушались, и большей частью предприятия эти оканчивались успешно.
Обыскать всех допущенных в Кремль было нельзя, да если бы и можно было, этот обыск показал бы, что к населению Москвы царь относится без доверия, между тем как именно доверие-то и положено было в основу «единения»: как же можно было объединяться, если не доверять? Но ведь проходить мимо сборной непроверенной толпы из дворца в Успенский собор нужно было не дальше, как на револьверный выстрел, пусть даже ряды охранных войск будут стоять и лицом к толпе… А вдруг в толпе найдется новый гимназист Принцип?
Какие бы хорошие слова ни говорились только что в Георгиевском зале, до подобных Принципов они не дошли, да если бы и дошли, на них бы не подействовали.
И небольшое расстояние, отделявшее дворец от собора, святыням которого во что бы то ни стало надо было поклониться в этот день, царь с царицей проходили так напряженно, точно шли по битому стеклу: спешить было нельзя — куда же тогда денется торжественность? А не спешить страшно: вот-вот раздастся выстрел!
Дождя не было. Солнце, правда, тоже не стояло в небе, но видимость была прекрасная, — полдень: для хорошего стрелка прицелиться, спустить курок — две секунды, и если такой стрелок придет не один, а с другими, которые станут справа от него и слева, то некому будет и ударить по его руке с револьвером, как некогда ударил случайный прохожий по руке Каракозова, стрелявшего в деда царя, Александра II.
Главное, толпа вела себя с необходимым энтузиазмом, конечно, но очень несдержанно. Так оглушительно кричала «ура», что и выстрела нельзя было расслышать, и такое было мелькание в воздухе платков, которыми махали женщины, фуражек и шляп, которые бросали вверх мужчины!.. Запретить этого заранее было бы нельзя: надо дать простор патриотизму; но вот именно такой же самый взрыв патриотизма был и в Сараеве, и этим-то и воспользовался убийца эрцгерцога. Как можно охране уследить за подозрительными движениями одного, когда хаотически движутся все? Ничего нет легче, как привести в исполнение свой замысел, когда около все орут и машут шляпами, фуражками и белыми платками!
Наконец и сама многочисленная охрана, все эти солдаты с винтовками в руках — разве так уж они надежны?
Разве не было случаев, что именно охранники-то и покушались на цареубийство? Не охранником ли был Богров, убивший на глазах царя премьер-министра Столыпина в Киевском театре? И не полицейский ли, хотя и японец, стоявший в Токио на улице для поддержания порядка, накинулся на него самого и ударил его палкой по голове, когда он, будучи еще наследником престола, путешествовал по Востоку?..
Конечно, на пути в Успенский собор из Кремлевского дворца царь был надежно окружен: впереди его шло духовенство, безбоязненное, маститое, сверкавшее золотом риз; позади же — придворные в не менее сверкавших золотом мундирах, но с обеих сторон он все-таки был значительно открыт глазам толпы, а закрыть его совершенно было ведь нельзя, — зачем же тогда он приехал?.. И, сам того не замечая, Николай, казавшийся толпе малорослым рядом с женою, глядел на москвичей очень пристально и строго, как укротители смотрят на львов в цирке.
Так он скрывал свое волнение, проявляя присущую ему выдержку. Только войдя в собор, он мог, наконец, отдохнуть от напряжения. Однако и склоняя колени перед святынями собора и выстаивая потом длинный молебен о своем здравии и о военных успехах своих армий, не забывал он того, что ему предстоит сделать еще и обратный путь: пройти сквозь строй толпы от собора в Чудов монастырь и только после этого снова выйти к Красному крыльцу дворца.
Но и при этом обратном его пути москвичи вели себя выше всяких похвал столичной и своей полиции: они снова кричали «ура», снова подбрасывали вверх котелки и фуражки, снова махали платками.
И никто не стрелял!
Как же можно было не прийти к той, неоднократно проверенной уже в прошлом мысли, что война внешняя очень действенное средство против войны внутренней, гражданской, пока не выливается эта последняя в открытые бои с полицией и войсками, пока говорится только о брожениях, забастовках и легких уличных беспорядках.
Московские студенты Саша и Геня Невредимовы приехали в Москву из Симферополя дня за два до появления в Белокаменной царя с его многочисленной свитой.
Они не были в толпе ни на встрече царя, ни в Кремле, — им просто было совсем не до того: остановившись в меблирашках, они искали себе комнату на зиму поближе к университету, то есть на Моховой, на Арбате, в переулках, так как прежнюю за собой не оставляли. А найти вполне подходящую комнату и вообще устроиться не как-нибудь, а все-таки основательно, — это, конечно, было хлопотливое дело.
Увидеть царя они не стремились, хотя никогда его не видали, и все же им пришлось его увидеть, так как, заскочив в толпу на одной из улиц, чтобы через нее протолкаться, они не могли этого сделать: просто их не пустили никуда жандармы, попросили стоять на месте.
Это было тогда, когда царь уже покидал Москву, когда бесчисленные экипажи и машины двигались гуськом, не особенно спеша, к Александровскому вокзалу.
В то время как поровнялся экипаж царя с тем местом, где стояли братья, поднявшийся на цыпочки Геня и бывший на голову выше впереди стоящих Саша вобрали в себя царя, державшего руку у козырька фуражки, и лицо царицы, несколько наклонившей голову.
Оба эти лица мелькнули перед ними довольно быстро, однако не смешались в их памяти с другими лицами, может быть просто потому, что память инстинктивно экономила место и выталкивала все другие лица тут же, как только они в нее проникали.
И это делалось братьями без всякого сговора и несмотря на то, что при виде царского экипажа они только переглянулись, а угадывая потом кого-либо из министров или из свиты царя, переговаривались громко.
Родзянко, например, поразил их своей мощью, и они не только поглядели друг на друга улыбаясь, но Саша сказал:
— Ого-го! Вот так Родзянко!
А Геня скороговоркой:
— Сразу видно, что председатель Думы!
Узнали по портретам в журналах и Фредерикса, и Горемыкина, и Сазонова, и Сухомлинова… Впрочем, кроме этих четверых, никого больше. А когда кто-то рядом с ними назвал одного из проехавших в машине Палеологом, Геня обратился к нему с коротким вопросом:
— Почему?
Тот ответил так же коротко:
— По моноклю.
И Геня припомнил, что действительно и он как-то и где-то видел портрет французского посла: бритое круглое лицо и монокль в правом глазу.
Проехали, наконец, все машины, и публика начала расходиться. Отправившись, куда им было нужно, Саша и Геня некоторое время шли молча, но вот Саша спросил, наклоняясь:
— Ты хорошо его разглядел?
— Видел, как тебя вижу, — сказал Геня.
— Ну? Как нашел?
— Ничего царственного не заметил. А ты?
— По-моему, не только царственного, а ничего и умного-то, просто умного, как это все понимают, нет! — горячо вдруг заговорил Саша. — Самый обыкновенный пехотный капитан! Не гвардейский, хотя он, кажется, в гвардейской форме… Ты не заметил, в какой?
— Не обратил внимания… А погоны у него полковничьи: две полоски, без звездочек, только с вензелем… А ты говоришь: капитан, — сказал Геня.
— Мало ли что полковник, да не похож на полковника, вот! Не похож, и все! Выходит, стало быть, что на всех полковниках есть какой-то свой отпечаток, а на капитанах свой… Капитан, притом не