— Вот! Желаете?.. Верно! За это и выпьем!
Кашнев невольно взялся за свою новую рюмку и чокнулся и, только выпив через силу и закусив сардинкой, спросил:
— Не понял я все-таки, почему же именно на графине?
— А почему бы графине не выйти за меня замуж, если в руках моих будет большая власть? — расстановисто спросил в свою очередь Дерябин. — Если она, допустим, лет уже тридцати — тридцати двух, притом же, скажем, вдова, и дела по имению у нее запущены, и нуждается она вообще в человеке, на которого могла бы опереться, — а на меня-то уж можно, я думаю, опереться! — то почему же нет?
— Все это я в состоянии понять: и вдову, и запущенное имение, и чтобы опереться, только вот «графиню» не совсем понимаю!
— Как же так этого не понять? Вот тебе раз!.. А потомство?.. По моей мужской линии — потомственные дворяне, а по женской, по ее линии, — графини… Что?
— А-а, — понятливо протянул Кашнев. — Значит, вы рассчитываете на большое потомство…
— Именно, да! В этом и есть весь смысл жены графини… Этим род мой будет введен в знать, а где знать, там власть!.. А где власть, там и все блага жизни!.. И если я говорю с вами об этом вот теперь, это потому, как объяснял уже, что город для меня новый, и вы оказались единственным здесь, — поймите, — единствен-ным, кто меня знает не со вчерашнего дня!..
— А что же, собственно, мог я о вас узнать тогда, девять лет назад, и за один только вечер?
— Узнали, что я шел, а теперь видите, что иду к своей цели!
От идущего к своей цели пристава Дерябина Кашнев ушел поздно, а, придя домой, этим поздним возвращением очень обеспокоил Неонилу Лаврентьевну.
Весь следующий день Кашнев как бы вел в себе самом упорную борьбу с нахлынувшим на него вновь, как девять лет назад, приставом Дерябиным. Но если тогда он был только ошеломлен им, то теперь к ошеломленности прибавилось еще что-то, похожее на испуг.
Он не хотел называть этого ощущения испугом: даже перед самим собой он пытался казаться и опытнее, и тверже, и дальновиднее, чем был; однако то, что открыто ему было так, походя, между прочим, этим глыбоподобным приставом, — не какая-то нелепая случайность.
Не слепая Судьба, — с завязанными глазами, как ее изображали художники, — а вот этот пристав с его подлыми бумажками, явился причиной его злоключений… И вот эта причина снова здесь, стоит рядом с ним и смотрит на него, хотя и лупоглазо, как бы близоруко с виду, но на самом деле придирчиво-зорко. И вновь, как и тогда, могут пойти от него, пристава Дерябина, бумажки о нем, Кашневе, и может вновь получить уничтожающий толчок кое-как налаженная, пусть и скромная во всех отношениях жизнь.
И мало того, что вновь сломает жизнь, но еще и скажет, что спасал тебя от каких-то величайших несчастий.
— Есть старый греческий миф о людоеде Минотавре, обитателе Лабиринта на острове Крите, — говорил за обедом жене своей Кашнев. — Вот будто у такого Минотавра я вчера и побывал в гостях. Я остался жив, но он дал мне понять, что съесть меня может, когда угодно, когда явится у него аппетит. И в это вполне можно поверить, так как это чудовище, Минотавр этот в полицейской шкуре, однажды чуть было не проглотило меня, а зубами своими измяло сильно: чувствую это на себе до сих пор…
Он смотрел на Неонилу Лаврентьевну, как на самого дорогого человека в мире, ее умные, светлые, спокойные глаза не променял бы он ни на какие глаза графинь, витавших в мечтах пристава Дерябина. Вот тянулся к ней, сидящий за столом, крохотный Федя, держа в пухлых ручонках пышный черный хвост, выдранный из нового коня гнедой масти, и говорил победоносным тоном:
— Мама! Смотри!
— Ах, озорник! Ну и озорник растет! — говорит Алевтина Петровна, внося с кухни сковороду с чем-то дымящимся, — не то сырниками, не то жареной печенкой. Она глядит на внука белыми глазами своими и притворно сердито и добродушно — любуясь, умея как-то делать это в одно и то же время.
Обыкновенная комната в самом скромном на вид с улицы одноэтажном доме, обыкновенный домашний обед, обыкновенный двухлетний ребенок, но это — все, что подарила ему, Кашневу, жизнь. Однако даже это может показаться совершенно незаслуженным Минотавру, стремящемуся к генеральству (хотя бы и в отставке), пишется им бумажка, и кто-то по этой бумажке за глаза начинает о нем «дело», как будто это он ударил по голове пожилую женщину и вырвал из ее рук ридикюль с двумя с половиной тысячами рублей.
— Как вы полагаете, Алевтина Петровна, можно за две с половиной тысячи немудреный домик построить? — обратился к теще Кашнев.
— Ну еще бы нельзя! — так вся и вскинулась седоволосая Алевтина Петровна.
— Может быть, даже и за две можно?
— Теперь так: если самому за всем глядеть, — за матерьялом, за рабочими, а подрядчик в это чтобы не мешался, то и за две люди себе строят!
И теща глядела на зятя такими загоревшимися, ожидающими глазами, что ему даже неловко было охлаждающе сказать ей:
— Это я так вообще спросил: в моей адвокатской практике всякое знание бывает полезно.
В пять часов закрылась контора, в которой работала бухгалтером Софа; чтобы не слишком беспокоить других в квартире, она с приходом надевала на свой костыль резиновый наконечник.
Кашнев представил, что вот и на нее, его свояченицу, без которой он не мог уже представить своей семьи, косвенно может обрушиться несчастье, благодаря заботе о нем неусыпного пристава третьей части, и остро заныла в нем большая жалость к этой изувеченной, но гордой девушке, похожей лицом на его жену, и он почувствовал к ней самую большую нежность, на какую только был способен.
— Я не герой, конечно, — говорил в этот день поздно вечером Кашнев Неониле Лаврентьевне. — И тебе было известно, что я — самый обыкновенный средний человек, акцизный чиновник. Больше никуда не пригодился в жизни. Война ошеломила меня. Я потерял девять десятых прежнего себя за время, когда стал участником войны. И я ведь не обещал тебе никаких золотых гор, ни того, что ты станешь когда-нибудь генеральшей. Власть над многими людьми? Нет! Это меня всегда пугало даже, а не то чтобы привлекало. И даже постройка дома, — если даже допустить, что когда-нибудь мы с тобой доживем до этого, — я скажу тебе наперед, что буду обходить ту улицу, на которой будут рабочие строить нам этот дом. Меня будет пугать уже одно то, что какие-то плотники, каменщики, штукатуры, кровельщики, печники, маляры будут делать это не для себя, а для меня, которого они совсем не знают, который им, как человек, совсем не нужен… А вот приставу этому, Дерябину, и я оказался нужен, как почему-то все люди кругом. И здесь, в нашем городе, ему тесно, — давай ему Петербург, — столицу России! Он самой природой создан для того, чтобы командовать, кричать, наводить порядок, ловить на улицах воров и грабителей, покупать женщин за двадцать рублей… И ему не перечь! Он — судьба сотен людей, а стремится к тому, чтобы стать не кем иным, как судьбою тысяч! Откуда в нем такая закваска? Этого я не пойму… Да и зачем мне ломать голову над этим? Однако вот такими и держится вся наша жизнь!
— А как дело с реалистом Красовицким? — спросила Неонила Лаврентьевна, чтобы отвлечь его от явно тяжелых для него мыслей. — У нас в гимназии говорят, что он произвел нападение на даму в банке, чтобы покрыть карточный долг отца: отец его будто бы проигрался в клубе…
— Неужели говорят и такую чушь? — изумился Кашнев.
— Я так слышала мельком от одной нашей учительницы… Мне тоже показалось чепухой это, — однако же вот сочиняет же кто-то в таком духе…
— Во-первых, старый Красовицкий совсем не похож на какого-то записного картежника, — вспоминая картежников-офицеров, начал пылко опровергать этот слух Кашнев. — Картежники — народ бесшабашный и приверженный вдобавок к спиртному, а этот…
— Да говорят, что и Красовицкий тоже порядочный пьяница, — вспомнила Неонила Лаврентьевна.
— Я видел его раза три, — он был совершенно трезвый… только что походил на пьяного, потому что очень убит был горем. Если я доживу до такого ужаса, что с нашим Федей случится то же, что с Адрианом Красовицким…
— Замолчи, пожалуйста! — протянула руку к самым его губам Неонила Лаврентьевна, но Кашнев