Вот когда появилось во всем лице старика именно то выражение, которого искал Сыромолотов, как Суриков дугу. Теперь уже не одни глаза, а все складки губ «натуры», и дряблых щек, и рыхлого подбородка налились тем многолетним откровенным презрением, которое таилось под празднично-натянутой, скучающе-усталой миной бывшего колониста, а ныне русского помещика, имевшего, между прочим, для всяких надобностей дом в губернском городе, на одной из лучших его улиц, а также имевшего и нескольких сыновей — свое бессмертие.
Выражение это держалось с минуту, и эту минуту Сыромолотов считал потом лучшей в сеансе. Он заносил на холст четко определившиеся черты уверенной рукой, пока снова не появилась прежняя усталая мина, и вот только тут досказал он начатое:
— «Понес, говорит, я эту дугу, — прямо ног под собой не слышу от радости и ничего уж больше кругом не вижу: дуга у меня в руках, — чего мне еще надо?.. Вдруг крик неистовый: „Стой! Эй!.. Ребята, держи его! Дугу упер!..“ Оглянулся я, вижу, бегут ко мне от этой самой — харчевня она была или контора какая… Сначала двое, потом еще двое, орут несудом… Остановился я. Подбегают. Конечно, сверкание глаз, и скрип зубов, и уж кулаки наготове. Я им, конечно, все в радости той обретаясь: „Сколько, говорю, дуга стоит — покупаю“. Ну, тут, с одной стороны, на жулика я все-таки не был похож, и одет прилично, а дуге этой — полтинник цена, и то в базарный день. Как кулаки ни сучили, а все-таки, раз человек сказал: „Покупаю“, — у всех думка является: сорвать с него! Один кричит: „Трешницу давай!“, другой: „Чево трешницу — пятерку!“ А хозяин этой самой дуги — откуда у него и голос такой бабий взялся — как завизжит, точно над покойником: „Красную бумажку давай, ни в жисть не отдам за пятерку!“ Вытащил я кошелек, посмотрел, есть ли у меня там десять рублей, вижу — есть, протянул ему: „На, брат, тебе, раз ты оказался такой счастливый!“ Он даже и шапку снял при таком обороте дела, а я с дугою к себе домой. Прямо, можно сказать, не шел, а на крыльях летел…» Вот как далась Сурикову дуга на его «Боярыне Морозовой».
Говоря это весело, с подъемом, Сыромолотов так же с подъемом работал кистью, и с холста на него уже глядело лицо старого Куна таким, каким оно только и могло быть в своем степном имении, в своем семейном кругу, когда сыновья его — кто инженер-электрик, кто инженер-химик, кто инженер-металлург — говорили о том, что, по его мнению, не относилось к деловым разговорам.
Как всегда и для всякого художника за работой, время летело для Сыромолотова совершенно незаметно: просто даже не было ощущения времени. Однако совсем иначе чувствовала себя живая натура. Старый Кун не только начал усиленно кряхтеть и кашлять, просидев полтора часа в своем привычном кресле, но начал уже хмуро поглядывать даже и на своего сына, не только на портретиста, и Людвиг, наконец, решил прийти ему на помощь. По свойству своего темперамента он сделал это довольно бурно.
— Браво, браво! Брависсимо!.. — выкрикивал он, став за спиной Сыромолотова. — Классически! Лучше нельзя и представить! Вы превзошли самого себя!.. Вот я сейчас позову маму, пусть полюбуется!
И он бросился в соседнюю комнату, и с минуту его не было, чем воспользовался Сыромолотов, чтобы сделать еще несколько необходимых мазков, так как видел, что сеанс волей-неволей приходится закончить.
Людвиг привел не только мать: вместе с толстой рыхлой старухой пришла еще и молодая, с виду скромная, немка, а за ними шумно ворвался Людвиг, держа за локоть вполне по-товарищески человека своих лет, но гораздо более степенного, ниже его ростом, лысоватого и в очках.
Это было уже многолюдство, которое не могло, конечно, способствовать работе художника, и Сыромолотов поднялся и тут же положил кисть и палитру.
Никакого подобия улыбки не появилось на его лице, когда сияющий Людвиг знакомил его с четою Тольбергов, пришедших в гости к Кунам по случаю праздничного дня и скромно дожидавшихся окончания сеанса; даже когда сам Тольберг с миной не меньшего знатока живописи, чем Людвиг Кун, стал расхваливать портрет, Сыромолотов протянул только:
— Ну, ведь он еще далеко не закончен… — и начал укладывать в ящик все, что вынул из него во время работы.
Его «натура», слабо переставляя ноги в матерчатых, вышитых не иначе как женою туфлях, тоже вместе с другими вглядывался в свой портрет и сказал, наконец, не совсем уверенно:
— Мне кажется, что есть все-таки сходство, а?
— Поразительное сходство! — живо отозвалась ему на это гостья, а ее супруг, поправив очки, сказал ей поучительным тоном:
— Дело не в сходстве, а в технике, Эрна. Сходство может схватить и всякий другой, который делает себе из этого специальность, а что касается тех-ни-ки…
Тут он многозначительно поднял указательный палец правой руки и сделал им энергичный отрицательный жест.
Белокожая, к тому же и щедро напудренная, с обильными волосами, блестевшими тусклым золотом, в завитках, Эрна, по-видимому, настолько уже привыкла к замечаниям своего мужа, что не обратила внимания и на это, а продолжала изучающе переводить несколько излишне выпуклые глаза со старого Куна на его портрет.
— Да, конечно, он бывает и таким, — расстановисто проговорила старуха, хотя к ней никто не обращался, — но больше он бывает другой…
Она сказала это будто про себя, но Сыромолотов быстро повернул к ней голову и сказал со всею серьезностью, на какую был способен:
— Портрет только еще начат, и судить о нем пока еще нельзя.
— Но зато можно себе представить, что это будет такое, когда он будет окончен! — подхватил Людвиг и добавил, не меняя восхищенного выражения: — Мы все очень просим, Алексей Фомич, отобедать с нами.
— О-о, благодарствую, я… я всегда обедаю у себя дома, — поспешил отказаться Сыромолотов; но оказалось, что отказаться от обеда у Кунов было не так легко.
— Я уже поставила на стол вам прибор, — строго сказала старуха.
— Может быть, вы не желаете видеть меня за столом вместе с вами? — кокетливо спросила Эрна.
— Мы вас угостим хорошим старым вином, — придвинувшись к нему вплотную, сказал вполголоса, точно поведал тайну, старый Кун.
Сыромолотов в ответ на все это радушие пробормотал было, что дома его будут ждать к обеду, но видел и сам, что довод этот неубедителен, так как Людвигу Куну известно было, что он несемейный, что дома у него только экономка…
Не нашлось достаточных причин, чтобы отказаться: неудобным показалось уйти из дома, где никто пока не был ему противен, где его уход могли бы, пожалуй, счесть за обиду. Кроме того, ему представилась возможность наблюдать свою «натуру» не в воображаемой только, а действительно в семейной обстановке, за столом, где Кун должен был распуститься, как цветок перед утренним солнцем, всеми лепестками своего венчика, тем более что на столе будет бутылка с «хорошим старым вином».
И Сыромолотов, закрыв ящик, вместе со всеми вошел в столовую, где длинный стол был уже уставлен приборами.
Это была обширная комната, украшенная не только большим резным дубовым буфетом, но и сервантом, тоже дубовым и с тою же резьбой. На это не мог не обратить внимания Сыромолотов, как художник, но, беглым взглядом окинув всю столовую, он заметил также и два портрета-олеографии: один весьма знакомый — императора Николая II, поясной, в натуральную величину, в рамке из бронзированного багета; другой, на противоположной стене, гораздо меньший по размерам и менее знакомый, в скромной рамке из черного багета, оказался, когда присмотрелся к нему Сыромолотов, Вильгельмом II, императором Германии; Николай был без головного убора, Вильгельм в каске.
Как ни странным показалось Сыромолотову, что на обеденный стол Кунов с двух противоположных стен глядели владыки двух соседних монархий, но он воздержался от вопросов о том, что было принято в этом гостеприимном доме.
Однако тень недоумения, скользнувшая по его лицу, была подмечена, очевидно, Людвигом, иначе зачем бы вдруг сказал он ему очень подчеркнуто, кивнув при этом на своего гостя: