всего один раз. Но радовать людей иногда бывает приятно, если это не твои враги, и Ливенцев отозвался:
— Я тоже немного устал, а главное — хочу чаю.
— Но?.. Договаривайте же! «Но мне далеко идти домой, поэтому», — бойко подхватила она.
— Что именно «поэтому»?
— Поэтому вы можете пойти к нам, и мы вас, бедного, усталого прапора, напоим чаем!
— Гм… Вы, значит, живете здесь в своем семействе?
— Нет. Нисколько. Я тут одна… Но мы живем на одной квартире еще с одной сестрой из нашего госпиталя.
— Понимаю… А это далеко отсюда?
— Ну-у!.. Что же это вы так? Вот уж и далеко-о! — опечаленно протянула Еля. — Наверное, это гораздо ближе, чем до вас, потому что всего через четыре дома.
Ливенцев поглядел на дом Думитраки, очень заметный отсюда, и, чтобы видеть ее снова веселой, сказал:
— Если у вас в самом деле есть чай и даже — что уже более неожиданно — са-хар, то…
Еля по-детски коротко хлопнула в ладоши и засияла вновь, а когда пошли они рядом в сторону, противоположную от дома Думитраки, Ливенцев спросил:
— А этот полковник кто?.. Вот вы мне говорили вчера о своем отце и полковнике… Ревунове, кажется?
— Ревашове, — поправила она, чуть отвернув голову.
— Ах, Рева-шов… Это кто же? Командир того полка, где ваш папа врачом?
— О-он?.. Да, он командир полка был… А теперь я не знаю… теперь… он, может быть, уже командир бригады.
Говоря это, она вновь потускнела, и плечи ее обвисли, и Ливенцев почувствовал, что совсем не нужно было спрашивать ее о каком-то полковнике, что лучше бы было говорить о хорошей погоде, о дружной весне этого года, о том, что скоро будут лететь и курлыкать журавли. И вот-то они удивятся, бедные, всему тому, что делают теперь на земле люди! И, может быть, даже не один косяк их попадет под ночной обстрел… И вообще дикие звери и птицы — что они должны думать теперь о человеке?..
— Кончено! — говорят они. — Взбесились люди. Сошли с ума! Никакой временный госпиталь на Малой Офицерской улице в Севастополе им не поможет! Спасайся от них все, кто и как может, а их положение безнадежно! — так отвлекал Ливенцев Елю от вредных мыслей о каком-то неведомом ему Ревашове, и они дошли быстро до двухэтажного дома старой стройки, о котором сказала Еля: «Вот и наш дом».
В низковатой небольшой и довольно затхлой, плохо обставленной комнате, которую Еля называла столовой, потому что была у них с другою сестрою, Квецинской, еще одна комната — спальня, Ливенцев пил чай с дешевыми карамельками вместо сахара и слушал, как Квецинская, женщина уже лет под тридцать, с каштановыми волосами, подстриженными в кружок, в коричневой блузе, подпоясанной широким кожаным поясом, отчетливо ставя слова, говорила:
— Ведь наш госпиталь испытательный, вот к нам и посылают или таких, какие сами от службы хотят освободиться, или от которых желают освободиться.
— Кто же именно желает этого последнего? — не сразу понял Ливенцев.
— Как же кто именно? Ясно, что начальство! Кто аб-со-лют-но ни к черту не годится, а на службе между тем числится и жалованье получает, на черта он нужен?
Ливенцев отмечал, наблюдая и слушая ее, что она — женщина решительных суждений, размашистых движений и яростной походки, но вспомнил Миткалева и сказал:
— Да, алкоголики, например…
— Неисправимые алкоголики, которые все готовы лакать даже спирт из-под зародышей в музее, — зачем их держать на службе? Явный вред от них! А то бывают даже эпилептики, но скрывают… Или у него, например, грыжа, и ходит он — как через заборы все время лазает, а тоже туда же: слу-жить хочу отечеству!
— Вы, надеюсь, это только об офицерах говорите?
— Ну уж, разумеется, не о нижних чинах, которые членовредительством занимаются и сулему пьют, чтобы их отпустили.
— Маня — в офицерской палате, — скромно вставила Еля.
Она вообще держалась очень скромно при своей старшей подруге, которая собиралась уходить на службу в госпиталь, хотя и не отдохнула еще как следует от продолжительной поездки, приехав только в этот день утром.
— Проездила двенадцать дней, — рассказывала она, — сколько ночей не спала! Вы представьте: получаю телеграмму от брата, поручика: «Ранен, лежу в Варшаве». Взяла отпуск, тут же помчалась в Варшаву. Примчалась, ищу везде, бегаю высуня язык по всем лазаретам… Кое-как нашла след наконец, но только один след, а не брата: «Третьего дня отправлен в Двинск». Я немедленно в Двинск… В Двинске на вокзале телеграмма до востребования: «Отправлен Новгород». Я в Новгород тут же, без отдыха. А там уж по залу первого класса ходит почтальон железнодорожный: «Госпоже Квецинской телеграмма!» — «Мне, говорю, мне! Давай! Что там такое?» Читаю: «Отправлен Петроград». Я тут же в Петроград. Там его и нашла наконец, — слава богу, дальше не успели еще отправить. И представьте! — легко ранен в руку шрапнелью и контужен — вот так, правый бок… и только всего! А я-то что передумала за это время, потому что нигде не могла добиться, как ранен! Думала уж — без ног лежит, обрубок, а он легко! Даже досадно мне стало! Теперь посылают его в Крым, нашли неврастению… А я побыла у него всего один день — и назад… На двенадцатый день вернулась, хотя отпуск получила на три недели… Вот, вступаю в исполнение обязанностей.
— Почему же вы так спешили?
— Не могу иначе! Это мое призвание.
— Вот как! С каких же это пор?
— Как с каких? Я еще и в болгарско-турецкую войну сестрой была в Болгарии. Это два года назад… И теперь я вот уже почти семь месяцев…
И, говоря это, она все время металась по двум комнатам, находя нужные ей вещи, и ботинки ее на высоких, но крепких каблуках стучали, как солдатские сапоги. Держалась она грудью вперед, голос у нее был резкий, рука тоже неслабая и широкая в кисти.
— Военная косточка! — сказал о ней Ливенцев, когда она ушла наконец.
— Вы угадали, — улыбнулась Еля. — Ее отец в полковничьем чине, заведует какими-то военными складами, на Днепре где-то… Как она вам понравилась?
— Дама строгая, — неопределенно ответил Ливенцев.
— Она девица, а не дама.
— Гм… А замашки у нее на большую семью, так человек на пятнадцать.
— Хорошо-хорошо, вот я ей передам, что вы про нее думаете! — погрозила Еля пальцем.
— Это меня пугает!.. А вы как? Быть сестрой — это и ваше призвание?
— Нет… О нет!.. Сейчас просто нечего больше делать, вот почему я…
— Вы могли бы учиться. Как же так нечего делать?
Еля вздохнула, но спросила устало:
— Учиться… а зачем?.. Разве не все равно, что учиться, что не учиться? И чему я такому могла бы научиться? Зубы рвать? Благодарю покорно! Мне один зуб тоже вытащили… вот! — тут она подняла губу и, как самому близкому человеку, показала ему, какого именно зуба у нее не хватает. — А зуб этот можно было отлично замазать этой самой штуковинкой, «пломбой»… И я бы не проклинала зубной врачихи.
— Как будто, кроме этой зубной, профессии никакой и нет? — улыбнулся Ливенцев. — Вы бы пошли по своему призванию.
— А какое же у меня призвание? — удивленно глянула Еля. — Решительно никакого нет у меня призвания. Я — без призвания. А кроме того… кроме того, у меня ведь совершенно растоптанная душа!
И опять появилась у нее та самая, вчерашняя понурость, и Ливенцев сказал шутливо:
— Ну вот, — кто это вам успел уже растоптать душу? Вы еще ребенок, у вас…