чтоб меня в сумасшедший дом посадили на испытание…
— А в самом деле, если бы отпуск? — спросил Гусликова Ливенцев.
— Вполне могли бы дать теперь, — только именно теперь, после Перемышля, — ответил Гусликов.
— Тогда за чем же дело стало? Значит, все можно отлично поправить… Миритесь-ка, Павел Константинович!
— Вы тоже так думаете? — спросил Ливенцева Мазанка.
— Разумеется, думаю так, как говорю.
— Ну, хорошо. А рапорт мой об отпуске кто же поддержит? — спросил Мазанка Кароли, но так, чтобы ответил на это Гусликов, и тот это понял и сказал:
— Я же и поддержу… на правах заместителя командира дружины.
— Кончено! Берем свои так называемые бокалы! — провозгласил Кароли, и началось общее оживление.
Главное, оживились девицы Гусликовы, которые сидели примолкши, но еще больше их — дама из Ахалцыха. Она поняла теперь, почему был так груб с нею этот красивый подполковник, и она ему сразу простила, — это видел Ливенцев по ее зардевшим продолговатым глазам под сросшимися черными бровями. Она очень бойко схватила узкой и маленькой рукой свой стаканчик вина, и когда чокались, запивая мировую, ее муж с Мазанкой, она стукнулась стаканчиком о рюмку Мазанки тоже, притом так темпераментно, что несколько капель вина брызнуло на ее жакет.
— Нич-чево! — сказала она, лихо вбросила все вино сразу в яркий мелкозубый рот и только после этого вытерла жакет надушенным маленьким платочком.
Подействовала ли, наконец, водка, или дамское красное вино, было ли это следствием удачно проведенного примирения между двумя штаб-офицерами, но все стали развязнее, крикливее, веселее.
Весенние тени резки. Но переплет темно-синих теней от веток огромного японского клена, под которым стояли гостеприимные скамейки, был мягок, ласков и как-то необходим, как и теплый солнечный день, и тишина, и весенний воздух, и запах начинающих лопаться почек на деревьях, и запах отовсюду вылезшей, уже некороткой травы и одуванчиков в ней, — необходим для того, чтобы еще сильнее зарделись глаза у этой узколицей дамы из Ахалцыха, с тонкими ноздрями слегка горбатого носа.
И когда зеленой змеей проскользнуло между деревьями и памятниками что-то живое, вдали, она цепко ухватила за руку Мазанку и спросила быстро, кивая в ту сторону головой:
— Это… там… что?
— Как будто бы хвост павлина, — ответил Мазанка.
— Пошел! Смотрел! — решительно потянула она его, и он поглядел ей в горячие глаза и сказал:
— Что же, пойдемте, посмотрим.
Между толстых стволов деревьев и памятников, величавых и важных, они скрылись незаметно для Гусликова, увлеченного в это время беседой с Кароли, и даже для девиц Фомки и Яшки, осаждавших в это время Ливенцева. Востроглазая Анастасия Георгиевна могла бы заметить это, но как раз занимал ее очень Переведенов, которому она говорила:
— Ну, вы, знаете, такой урод, такой уродище, что я даже и не знаю, как это вы живете на свете!.. Да-а-авно бы я на вашем месте повесилась!
А Переведенов, рассолодевший блаженно, бормотал ей:
— Гм!.. Че-пу-ха! Вешаться чтоб… Черт те что! Лучше я вам песню спою:
Теперь это выходило у него протяжно, по-бабьи, и очень жалобно, и необыкновенно горестный имел он при этом вид, так что Анастасия Георгиевна вскрикивала: «Ой, я не могу!», хлопала себя по коленям и хохотала, как только могла звонко.
И прошло минут десять, а может быть, и четверть часа, пока вспомнил, наконец, Гусликов о своей жене, но в это время Мазанка уже возвращался с ней из таинственной весенней дали Французского кладбища и, прищуривая глаза, говорил с подходу Ливенцеву:
— Не хотите ли вы посмотреть хвост павлина? За-ме-ча-тельный, очень! Советую! — и кивал бровью на Анастасию Георгиевну.
А у дамы из Ахалцыха был нисколько не сконфуженный, — напротив, победный вид, какой мог быть только у генерала Селиванова, взявшего Перемышль.
Водки было не так много выпито, чтоб от нее опьянели привычные люди; они были только веселее и откровеннее, чем обычно, но какая ничтожная и совсем невеселая получалась эта радость под весенними ультрамариновыми легкими тенями от могучих деревьев на старом историческом кладбище!
Ливенцев воспринимал все, что видел и слышал кругом, как обиду. Даже боль какую-то остро- щемящую чувствовал он, бегло скользя по всем лицам кругом обеспокоенно-внимательными глазами. Выходило неопровержимо так, что вот на нескольких тысячеверстных фронтах погибают миллионы людей и какие-то нечеловеческие подвиги совершают миллионы других людей только для того, чтобы этот вот седоусый, темнокожий, турецкого облика капитан Урфалов имел повод достать где-то две бутылки водки и две бутылки вина, а потом в компании нескольких своих сослуживцев с их Фомками и Яшками и зауряд- женами распить эти бутылки на зеленой травке, на свежем воздухе, вдали от городского шума, на кладбище, где мелькают между деревьями хвосты павлинов и имеются вполне укромные места для усатых подполковников, желающих приятно провести хотя и короткое время с дамами из Ахалцыха… Правда, дамы эти совсем не умеют говорить, но это даже и лучше, — во всяком случае экзотичнее…
Гусликов только взглянул на свою жену и Мазанку через плечо и продолжал рассказывать Кароли, Урфалову и Пернатому, как он, когда ездил на велосипеде фирмы Герике как вояжер, между Батумом и Ардаганом встретил стражника Кадыр-агу, бывшего абрека.
— Замечательный, понимаете, стрелок: из пистолета стрелял на пятьсот шагов без промаха, а на всем скаку — на двести шагов. Застал, понимаете, жену свою в объятиях соседа, убил и его и ее, а потом, конечно, — ведь там кровная месть, — стал кровником, за ним начали охотиться родственники этого самого черта… ну, одним словом, соседа убитого… он еще четырех убил. Потом вообще из своей местности ушел, стал абреком. И неуловим был, как черт какой… Или вот еще там был Зелим-хан… Тот Зелим-хан, а этот — Кадыр-ага. Конечно, уж русские власти стали за ним охотиться. Он из русских никого не убивал, а когда пришлось ему круто, со всех сторон обложили, — сам сдался, только с таким условием: принять на службу в стражники. Ну, там русские власти, конечно, не дураки: лучше ты будь за нас, чем против нас. Приняли. А тут абреки затеяли на казначейство напасть. Он, конечно, это узнал, засаду устроил, и всех четырех — как ку-ро-паток! Так что с этого времени его и абреки боятся, и от русских ему почет. А уж женщин ненавидит этот Кадыр-ага — близко не подходи! Так и живет один.
— Настоящий человек на настоящем месте, — усмехнулся Ливенцев.
— Настоящий! — подхватил Гусликов. — И всей округи гроза. Только лаваш с чесноком ест, а сила какая. Как у тигра!
— Зато мы тут все ка-ки-е бесподобные зауряд-люди! — разглядывал и Гусликова и других, медленно и с испугом в голосе проговорил Ливенцев.
— Значит, и вы тоже? — кивнул ему, полусонно улыбаясь, Кароли.
— Ну, а как же! Разумеется! — ответно улыбнулся ему Ливенцев. — Разумеется, я тоже — зауряд- люд!
Глава пятая