большим и тугим рукам, действительно могла сойти за Кузнецову дочку, но на лицо она была миловидна, здорова, белозуба, и веселости ее хватало даже на то, чтобы расшевелить и сумрачного капитана, и с этого вечера Коняев стал заходить иногда к ней в номера.
Так устроилась и потянулась новая жизнь его в новом для него городе. Дома, в двух низковатых комнатах, сестра, которая все кашляла и здесь, в хваленом теплом Крыму, как там, в холодном Кронштадте, но упорно пила по утрам молоко с салом, а по вечерам вышивала около лампы, мигая красными, тонкими, сквозными веками; потом — кассир Дудышкин, которому иногда горячо говорил он о России и который имел привычку, вместо каких-нибудь своих слов, повторять последние слова собеседника, точно на лету подхватывая их лоснящимися толстыми губами и проталкивая внутрь, чтобы обдумать и затем добавить однообразно: «Совершенно верно!..» Вне дома — очереди у лавок, которые приходилось выстаивать капитану иногда бок о бок с другими такими же капитанами, живущими на пенсию и проклинающими дороговизну; потом прогулки по улицам и бульварам, где за его спиной говорили: — «Смесь» идет! — и, наконец, Дуня из «Купеческих номеров», к которой заходил он в условные часы и у которой мог долго говорить о том единственном, что его занимало, — о русской сущности, которая гибла. Завивавшаяся в это время, или одевавшаяся к выходу, или чистившая платье бензином, Дуня всегда перебивала его одним и тем же вопросом: «Папаша, а ты угостишь ужином?» Иногда он угощал ее ужином, причем ела она, как акула, иногда говорил, что нет денег. Тогда она удивлялась: флотский, и денег нет, и советовала поступить снова на службу во флот или хотя бы в порт, где тоже платят хорошие деньги и, кроме того, есть доходы.
На покупку газет не хватало денег у Коняева, и местную газету он прочитывал в витрине редакции. Так же сделал он и теперь, 3 января, и, глядя через головы других, он прочитал между прочим, что убитое незадолго перед этим во дворце князя Юсупова важное лицо, которого раньше всё никак не позволяли называть в печати, было Григорий Распутин, и, уходя от витрины уже не один, а вместе со случайно подвернувшимся, спешившим на службу своим квартирным хозяином — кассиром, он все это явное ликование кругом относил не к тому, что тепло, до того тепло, что даже миндаль цветет, что святки и молодежь свободна от занятий, что всего позавчера отпраздновали Новый год и сейчас еще поздравляли «С новым счастьем», а только к тому, что где-то далеко в столице, которую, наконец-то, через двести лет, решились назвать по-русски, убит хотя и простой русский мужик, но царский почему-то друг… почему именно, — не наше дело…
— Не наше дело, — говорил он, строго косясь на Дудышкина, — какие в нем таланты и способности завелись, — черт его дери, — но, значит, были же они!.. Не учась, в попы не становят!..
— Совершенно верно, — говорил Дудышкин.
— Там свои люди устроили над ним… как это называется? Ну вот, что на фонарях вешают?.. Да ну же? Как это… там в Америке, над неграми?.. Ну, все равно… Суд Линча!.. Да, линчевание… Ихнее ведь дело, семейное… Линчевали негра, скажем себе, и — ра-зойдись, не толпись по улицам, — разойдись!.. Чего глазеешь? Нечего глазеть!
Он уж выкрикивал это, свирепо глядя по сторонам, и кое-кто из прохожих отнес это к себе, и уж остановились около, недоумело оглядываясь назад. А Дудышкин, стараясь глядеть в землю и пошире забирать коротенькими ногами, думал: «Неудобный какой человек, бог с ним совсем!»
— Ну, хорошо, — продолжал Коняев, успокоясь немного, — допустим… Но Распутин ведь все-таки русский, а князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, — к какой он нации принадлежит, а? Не знаете?
— Да тут много что-то… Тут трехэтажное, совершенно верно, — говорил Дудышкин.
— Ага! То-то и дело, что верно… А у них почему же это вдруг праздник?
— У них праздник… — и, подумав, добавил Дудышкин, — а мне ехать казенные деньги считать… У людей праздник, а дорога всегда должна работать… Ей никогда отдыху не полагается… Так и сиди кассир за кассой всю свою жизнь.
Даже покосился на него сверху вниз Коняев, отчего это он вдруг разговорился.
— А вы возьмите да забастуйте, — насмешливо сказал он сверху.
— Бастовать нам нельзя, — резонно снизу ответил Дудышкин. — Дорога — казенная, и мы вроде мобилизованные… Если даже и забастуем, сюда солдат пригонят, а нас всех на фронт.
— А, конечно, так, как же иначе? Не хотите здесь работать: пожалуйте на фронт, черт вас дери! На фронт не угодно ли, порядку учиться, да!
— Польза отечества требует… как же, мы понимаем… — конфузливо говорил кассир. — Мы забастуем — дорога станет, как же возможно? Ведь это же крепость, тут склады всякие, флот, наконец… Конечно, на дороговизну жизни надо бы не столько прибавить, сколько нам прибавили, — это верно, — а бастовать все-таки нам невозможно, — что вы!
А сам думал: «Нет уж, больше с ним не буду ходить по улицам, еще в какой скандал попадешь, — бог с ним…»
Около памятника Нахимову он сел на трамвай, чтобы не опоздать считать казенные деньги, а Коняев постоял немного на перекрестке, послушал, как проходивший мимо реалист, не старше 3-го класса, хвастался двум идущим с ним девочкам в гимназических шапочках:
— Сколько раз зарекался я играть в карты на деньги, — нет, тянет! Вчера еще сорок рублей проиграл!
— Вот дурак! — с искренней жалостью сказала одна девочка, поменьше ростом.
— Настоящий дурак! — сердито буркнул и Коняев, качнув головой «в поле», а реалист расторопно поднял фуражку и, лучась серыми веселыми глазами, сказал без запинки:
— От такого комплимента бросает меня в жар и холод.
— Сначала в жар? — осведомилась та же девочка, весело глядя вполоборота на капитана.
— Да, сначала в жар, а потом в тропический холод!
Другая прыснула и спросила:
— У вас сколько по географии?
— В вашей географии должно быть: «арктический», а наша другого автора: у нас все наоборот!
И реалистик, — пальто нараспашку, — со всеми ухватками взрослого повел своих дам на Графскую пристань.
«Должно быть, русский… Далеко пойдет: бойкий, — с удовольствием подумал Коняев. — А насчет карт, конечно, наврал: куда ему!»
Он никогда не был женатым: до контузии не нашлось подходящей невесты, а после — было не на что содержать жену. Но что-то такое отеческое всколыхнул в нем именно этот курносенький, бойкий реалист, и как-то в связи с этим, — и с теплом, и с миндальными цветами, — захотелось увидеть Дуню. Он прошел до ее номеров, — там сказали, что она ночевала дома, поэтому рано встала и уже вышла гулять. На улицах ее не попадалось, не было и на Приморском бульваре. Тогда капитан поехал на Исторический: может быть, там?
Около музея Севастопольской обороны с панорамой Рубо как раз и цвели пышно большие старые миндальные деревья, а на клумбах какие-то незнакомые капитану яркие желтые цветы, и пестрело в глазах от желтых и белых колясочек детских, и около нянь толпами стояли матросы и грызли семечки. Тут было много извилистых аллей, повсюду группы густых, подстриженных в рост человека кустов, уютных, спрятанных в нишах из буксуса скамеек, беседок, закрытых буйным японским бересклетом, вьющимся виноградом или плакучими ясенями и шелковицами: кто-то точно намеренно устраивал всякие укромные уголки для случайных пар, а бронзового Тотлебена в воинственной позе поставил посередине стеречь именно эти укромные уголки, и он исправно стерег, и за это на его лысом лбу благодарно сверкало солнце.
И неизвестно почему, — хоть и были кругом люди, — пустынность какая-то посетила вдруг душу капитана, — покинутость, брошенность, долгая одинокость… И холод какой-то, хоть и был теплый день, точно надо было скоро уж уходить с этой земли, а еще на ней и не жил совсем.
«Домой надо», — подумал Коняев, но увидел издали круглый деревянный навес на толстом столбе, окрашенный тщательно под белый гриб: красновато-охряный сверху, белый снизу, — и столб был вырублен, как ножка гриба, точно и в самом деле вырос огромный боровик среди зеленых кустов можжухи, как на