Тогда он крикнул ей свирепо:
— Куда ополоски выливать надо, знаешь?.. Помойная яма на то есть, а не так, чтобы на улицу!.. Весь подъезд загваздала, деревня!..
Однако Федосья не стала оправдываться, как он думал. Она повернулась и пошла от него, а шага через три сама крикнула, обернувшись:
— А нехороша стала — рассчитай!.. Ишь ты, загваздала!.. Рассчитай, когда такое дело!
Иван Ионыч постоял на крыльце; посмотрел, как ровно и высоко в морозное тихое небо ввинтились повсюду над домами и домишками слободы синие и розовые дымы; разглядел на озере, в стороне от дороги, чистую полоску устроенного здешними ребятами катка; проследил, как летела со слободы на вокзал кормиться на перегрузке зерна голубиная стая; услышал свисток подходящего из Рыбинска поезда и твердо подумал: «Поеду опять в Петроград… Поеду с одиннадцатичасовым».
И в то же время он очень старательно затоптал около крыльца все черные и рыжие пятна от помоев.
Глава четвертая
В Бологом был у Полезнова подручный по скупке овса — Бесстыжев Кузьма Лукич. Он жил не так далеко, на слободе, и Полезнов был уверен, что именно у него теперь прячется Сенька. Обыкновенно, когда приезжал домой Иван Ионыч, он посылал за Бесстыжевым поговорить о делах, теперь же пошел к нему сам, удивляясь тому, как могут бологовчане жить в таких диких сугробах снега, вышиною чуть не до конька изб… Шел и представлял, как он накроет у Бесстыжева Сеньку, изобьет и отправит на станцию, чтобы ехал домой, в костромскую деревню.
Даже лица Сеньки, какое оно было тогда, не мог как следует припомнить Полезнов: помнил только встрепанный хохол, круглые твердые ноздри и очень вздутую верхнюю губу. Верхняя губа у него всегда была шлепанец, теперь же показалась непомерно вздутой. «Кра-савец!» — яростно думал о Сеньке Полезнов, то и дело проваливаясь в сугробы, еще не примятые бологовчанами.
Бесстыжева он застал на внутреннем, во дворе, крылечке: только что встал он и умывался из железного корца ледяной водой. Знаменитая на весь Валдайский уезд бурая длиннейшая борода его была засунута за жилетку. По толстой шее и бычьему лысому затылку он похлопывал корявой мокрой рукой и тер уши, отчего они кроваво горели. Полезнов понял, что вчера был он пьян, и, не дав ему приготовиться, спросил с подхода:
— Сенька у тебя?.. Мой Сенька у тебя?
Бесстыжев выкруглил мокрые глаза. Он был явно изумлен и приходом ранним хозяина и его вопросом.
— Сенька?.. Это какой такой Сенька? — бормотал он, и мимо него прошел Иван Ионыч на кухню, оттуда в горницу; Сеньки не было, только перепугалась жена бородача, у которой по странной игре случая к старости тоже начали потихоньку расти на губе и подбородке хотя и редкие, но жесткие уже волосы. Она собралась было ставить самовар, но Иван Ионыч отказался от чая. Тогда Бесстыжев понимающе подмигнул и торжественно поставил на стол по-домашнему запечатанную сургучом бутылку.
Выпив одну за другой две серебряных стопочки крепкого самогону и сосредоточенно глядя на горбатый и прижатый внизу странный нос Бесстыжева, рассказывал о себе Иван Ионыч:
— Нас было три брата, и все три были мы Ваньки… А как это произойти могло, тоже целая своя история. Первый мальчишка родился у матери, известно уж, должен он быть Ванька… Какое же может быть семейство, ежели оно русское, и чтобы без Ваньки? Никакой крепости в нем не будет… Вот хорошо… Год уж ему был, заболел мальчишка. Призвала мать бабку-знахарку, а сама уж опять на сносях, вот-вот родит… Посмотрела та бабка мальчишку со всех сторон: «Нет, говорит, золотая, должна правду тебе сказать, и не надейся… Этот, говорит, стоять не будет… По его по душке по ангельской на небе тоскуют…» Ну, уж раз на небе затосковали, что поделаешь? Мать, конечно, сама в тоску впала и в тот день родила… Опять мальчишка вышел… Отцу моему, стало быть, приказ: «Окрести, и чтоб беспременно Ваняткой, как первенький не сегодня-завтра помереть должен…» Вот приносят отец с кумой из церкви второго Ваньку. И неделя прошла, и две проходят… Ждут-пождут, когда же первый Ванька помрет, а тот, между прочим, об этом и думать забыл.
— Ожил? — хлопнул себя по колену Бесстыжев (а на колене разглаживал он бороду и разбирал ее пальцами).
— Разумеется… И вот, стало быть, растут они — двое Ванек… Пока по избе ползали — ничего, а начали на улицу убегать, как их кликать?.. Одного кличет мать, оба бегут, а то ни один не бежит: кто его знает, какого надо… Спасибо, один, старший, — тот пузыри из мыла любил пускать, через соломинку, разумеется… От мыла его, бывало, не оторвешь… Прозвали его за то Мыльник. А другой шилом котенка в скорости исколол. Этому прозвание стало Шильник… А меня уж, как я гораздо их обоих моложе, впоследствии времени Малюткой прозвали… Почему же я имя имею Иван? Опять это целая история… Река у нас в половодье разливается широко: леса кругом… Деревня же наша была не из больших, средняя, а церковь помещик построил, а сам прогорел, застрелился… Значит, Мыльник с Шильником забежали по реке далеко, по льду колдашами шар гоняли, а дело к вечеру было, и вдруг река наша вскрылась… Их, ребят, на льдине обоих и понесло… Даже это уж потом стало известно, что понесло, а сразу и дознаться нельзя было… Видел их кто-то там на речке, на льду, и без вниманья… А тут отца как раз на грех дома не было, а мать опять на сносях. Ходила мать вдоль берега, ходила, орала-орала, пока темно стало, — ни-ко-го!.. Никаких тебе Ваняток!.. С тем и домой пришла: залило их водой… Под утро раньше времени родила, и опять мальчишку: это уж я был. Тут и отец явился… Окрестил опять Иваном, а об тех двух какой же мог быть разговор? Залились, и все… Полая вода сойдет, дескать, может найдутся их бедные косточки… И вот две и даже три недели прошло, грязь везде стоит, топь, — куда искать кинуться?.. Однако кому не пропасть, тот, должно, и на германском фронте не пропадает… В конце месяца привозит их обоих на лодке лесник. За тринадцать их верст унесло и как раз, почитай, к лесникову амбару прибило. Так они, Шильник с Мыльником, и пробарствовали у лесника того, почитай, месяц… Таким образом стало нас три Ивана Полезнова… А Шильник — это был хлопоногого Сеньки отец, который теперь уже умер от муравьища… Ревматизм у него был, — по нашим сырым местам у редкого не бывает, — приготовили ему бабы муравьище… Это же — ты, конечно, знать должен — сгребут бабы муравьиную кучу в лукошко, приволокут домой безбоязненно, да в кипяток. Получается тогда муравьиный спирт, каким ноги лечат. Может быть, кому польза бывает, а тут получилась смерть… В большую кадку ведер на тридцать, в которой капусту квасили, высыпали бабы муравьище да корчагу целую кипятку туда… Садись, старик, принимай ванну ножную! А сами, разумеется, из избы ушли. Старик разделся, на табуретку стал около кадушки и голову туда свесил, смотрит, чтобы вода поостыла, а спирт муравьиный ему в голову вдарил, он, значит, как нагнувшись стоял, так и бултых в кадку вниз головой. В одну минуту в кипятке сварился… Так уж бабы после сами себе объяснили, как дело вышло, а в то время ни одна стерва и в окно не глянула, что там старик делает… Разошлись себе по хозяйству… Спустя время являются, а над кадушкой только ноги торчат… Вот она, темнота-то… Так и пропал человек… Вот почему я к себе его Сеньку взял… Из жалости его, мерзавца, взял!.. Известно, стоит тебе к старости состояние приобресть, хоть бы об себе ты целый век знал, что бобыль ты чистый, — вре-ешь! Племяннички у тебя разыщутся и тебя найдут!
— Деньги, что ли, украл? — спросил лупоглазый Бесстыжев.
— Кто?.. Сенька?
— Да Сенька же, а то кто же?.. О Сеньке же ты говоришь?
Полезнов внимательно поглядел ему в глаза, побродил взглядом по крутому лысоватому лбу, увидел, что он ничего еще пока про жену его не знает, и протянул неопределенно:
— Дда-а… вообще мерзавец… И, в частности, тоже подлец…
А чтобы покруче свернуть с этого вопроса в сторону, добавил:
— Сердит очень против царя народ, — я про Питер, конечно, говорю… Очень языки у всех поразвязались…
— Ну? — как будто удивился Бесстыжев, пришлепнув бороду на колене.