Голод, холодные уральские ветры, бездомные люди, дрожащие в своих легких леших одеждах и угрюмые неулыбчивые свердловчане — все это создавало тяжелую гнетущую атмосферу.
И тут вдруг этот московский митинг. Из всех городских громкоговорителей неслись голоса Михоэлса, Маркиша, Эренбурга и многих других.
Впервые за время войны по радио звучали не приевшиеся лозунги: «Все для фронта!», «Все для победы», а живые, искренние человеческие слова. Впервые вслух произносилось слово» еврей». Впервые открыто обращались к евреям.
Это подействовало на всех. Но по — разному.
Вся интеллигенция, еврейская и нееврейская, была взбудоражена — наконец заговорили о евреях, это» хороший признак». (Известное дело, все что касается евреев всегда означает какой?нибудь» признак», а евреи, со своим вечным оптимизмом, во всем усматривают» хороший признак».) Но были и такие — и их было большинство — которых этот митинг поверг в ярость. Даже героизм, проявленный евреями в дальнейшем ходе войны, не помешал этим врожденным антисемитам пользоваться известной формулой: «Пока мы за вас кровь проливали, вы в эвакуации отсиживались и курочку ели!»(Это, правда, только конспект мысли, на самом деле текст куда более содержательный и насыщенный.) Нам с Ниной» посчастливилось» стать свидетелями зарождения этой, давшей в дальнейшем столь богатые плоды, идеи. Даже не только свидетелями, но и чуть было не жертвами.
Наша хозяйка — балерина забежала как?то в наш домик и сообщила: «Девочки, кто?то пронюхал, что у меня проживают дочери Михоэлса, и вас готовятся избить. Перебирайтесь?ка пока в наш дом, а там что?нибудь придумаем».
Мы, разумеется, с радостью приняли ее спасительное предложение. Нина, отогреваясь на широкой русской печи, целыми днями рассказывала сказки маленькому хозяйскому сыну. А мы с хозяйкой, тем временем, пытались что?нибудь придумать. Ее муж, еврей, старавшийся, впрочем об этом как?то не вспоминать, в наших разговорах участия не принимал. Однако, когда, однажды, я возвращалась поздно вечером домой, у калитки меня ожидал пьяный мужик, который при моем приближении деловито и молча приготовился опустить мне на голову то ли бревно, то ли топор. С перепугу я не разглядела, что он держал в руках, и бросилась со всех ног бежать к дому. К счастью он был настолько пьян, что догнать меня не смог.
Но со временем интерес к нам несколько поутих, и озверевшая пьянь переключилась на другие, не менее достойные» объекты», а мы снова перебрались в свою совершенно заледеневшую комнату.
С момента митинга по радио мы не имели от папы никаких сообщений.
От прибывающих в эвакуацию москвичей сведения поступали самые разноречивые. Одни говорили, что театр, кажется, эвакуирован, но куда — неизвестно. Другие сообщали, что Михоэлс уехал куда?то без своего театра; нашлись, конечно, и такие, которые охотно рассказывали, что Михоэлс сбежал в Америку.
Молчание отца меня пугало. Никакие объяснения друзей: «связь нарушена», «военное время» и тому подобное, не убеждали. Воображению рисовались самые кошмарные картины — попал в бомбежку, захвачен немцами, умирает где?то от голода. Но особенно беспокоила меня мерзкая сплетня об Америке. Беспокоила совершенно определенным образом, так как над подобной возможностью мы только могли посмеяться, представляя себе как в условиях герметически закрытого Советского Союза кто бы то ни было может неузнанным» бежать в Америку». Но, с другой стороны, я догадывалась, что слух пущен» органами', ' и меня преследовало ощущение опасности.
Наконец, в середине декабря 1941 года, мы получили первую телеграмму, высланную к моему дню рождения, то есть к двадцать первому октября. С этого момента телеграммы — простые, срочные и молнии — стали следовать одна за другой. Правда, текст их никакой ясности не вносил. «Все здоровы. Скоро увидимся. Целую. Скучаю». Вот и все, с небольшими вариациями, типа» безумно волнуюсь» или как получил дирижер Моргулян: «умоляю срочно молнируйте здоровье детей Михоэлс». Но куда» молнировать»? Телеграммы слались проездом, и лишь по названиям некоторых городов и полустанков, мы догадывались, что путь отца с Асей лежит через юго — восток, а следовательно, может и в самом деле, они скоро окажутся в Ташкенте. И тогда… но дальше мы даже боялись заглядывать.
Наконец, после двухмесячных скитаний; папа с театром прибыл в Ташкент. Нам сообщила об этом опять?таки излюбленная папой телеграмма — молния, прибывшая на одиннадцатый день. И мы с Ниной стали собираться в дорогу.
ТАШКЕНТ
И вот мы в Ташкенте. Смрад, грязь. Городская площадь кишит голодными детьми, тощими котами, снующими повсюду, ободранными беженцами; и все это залито ослепительным светом южного солнца. Мы впервые видим пальмы и верблюдов, слышим вопли ослов. А люди лежат, ползают, собирают объедки, стонут, умирают на фоне этих ярких красок восточного города. Нас, приехавших с синими отмороженными ногами с пятидесятиградусного мороза совершенно ошеломило это сочетание нищеты и сказочного востока.
Измученные, голодные и грязные, после долгой и изнурительной дороги, мы с Ниной начали проталкиваться по площади к трамвайным остановкам, пытаясь выяснить у прохожих, как проехать к гостинице с громким названием» Националь». Ответы, естественно, были самые противоречивые. Долго ли коротко, но вот мы в гостинице и ждем встречи с отцом. Нам сообщили номер его комнаты, не помня себя от возбуждения, мы ворвались туда и с воплями» папа, папа!«бросились целовать стоящего спиной у окна коренастого человека. Он обернулся… это не папа!.. Мы оторопело уставились друг на друга и только теперь заметили, что в комнате полно народу. Тем временем человек, которого мы приняли за папу, принялся барабанить в стекло и что?то истошно вопить. Я бросилась к окну — на углу узкой улочки, на которой находилась гостиница, стояли Михоэлс и Чечик. На Чечике была шуба, за спиной дорожная сумка, из которой торчали валенки и буханка хлеба. Отец командировал его в Свердловск — за нами.
Я бросилась вниз, за мной все, кто был в комнате. И тут я его увидела. Он стоял в дверях гостиницы, неподвижный, с побелевшими губами, еще не веря своим глазам.
Пешком через весь Ташкент отправились мы в дом, где нам предстояло прожить большую часть войны и куда за два дня до нас переехали Ася с папой.
По дороге он рассказал, что накануне нашего приезда в Ташкент прибыли маленькая Асина дочка с тетушкой. Приехали они поздно вечером, никто их не встретил (телеграмма, разумеется, не дошла) и начали расспрашивать, как добраться до Михоэлса. Случайный прохожий вызвался им помочь, но, как и следовало ожидать, исчез в ближайшем переулке вместе с чемоданом. Так бы они и провели в поисках всю ночь, если бы неожиданно на их пути не возникла огромная мужеподобная особа.
—Как вы сказали? Михоэлс?
Несчастная тетушка принялась многословно объяснять кто такой Михоэлс, и кем они ему приходятся, но великанша прервала ее и строго приказала следовать за ней.
«Ди гутэ Гутэ» — прозвал в свое время великаншу мой отец. И, действительно, вся неисчерпаемая энергия этой женщины была направлена на совершение добрых дел и помощь ближнему. Какие только чудеса изобретательности и человеколюбия не демонстрировала она, появляясь то в театре, то у Михоэлса в промежутках между многочисленными отсидками. Однако гуманистам у нас почему?то всегда особенно доставалось, и большую часть своей жизни эта добрейшая душа провела, скитаясь по лагерям и тюрьмам сначала царской России, а потом сталинской.
Ее?то и встретили тетушка Титася с маленькой Варей. Натренированный в революционных бурях и тюремной тишине слух» доброй Гуты» помог уловить ей среди гула ночной, переполненной беженцами ташкентской площади имя Михоэлса, и она взялась доставить к нему Варю с тетушкой. Каково же было удивление и радость, когда, вернувшись поздно ночью домой, отец с Асей обнаружили перед закрытой дверью своей комнаты Гуту, Варю и Титасю.
Как я уже говорила, эта встреча произошла за два дня до нашего приезда, затем появились мы, и вот в небольшой комнате с тремя узкими койками поселилось шестеро человек. Но какое это имело значение,