Энгельса. Он выступил в апреле 1870 года на съезде секций Романской Швейцарии в Ла Шо-де-Фоне с возрожденным прудонистским лозунгом о необходимости отказа членов Интернационала от всякой политической деятельности и добился раскола Романской федерации. Бакунисты создали свои секции, организовали комитет и приняли самостоятельное название — Юрская федерация.
Но Бакунин не хотел и далее успокоиться, он пытался во что бы то ни стало скомпрометировать сторонников Генерального совета. На общем собрании членов всех секций Интернационала Женевы он выступил против Утина и его единомышленников. «Эти люди нетерпимы, — говорил Бакунин, — они требуют моей головы». Он обвинял своих противников в желании предать его казни.
Утин опроверг подобные обвинения в газете «Равенство». «Правда, — писал он про Бакунина, — что я его непримиримый противник. Он принес много зла революционному делу в моей стране, и он пытался принести его Интернационалу. Когда наступит день всенародного мщения, народ узнает своих истинных врагов, и если тогда гильотина будет действовать, то пусть эти великие люди — диктаторы поостерегутся, чтобы народ не гильотинировал их первыми».
Вскоре популярность Бакунина начала катастрофически падать. Все секции Интернационала Швейцарии и даже строительные рабочие, среди которых он пользовался большим авторитетом, отшатнулись от «апостола анархии». Им стало ясно, что Бакунин фразер, повторяющий вслед за Лассалем и Прудоном то, что опровергла уже сама жизнь, что проповедуемый им утопический социализм устарел. Бакунин с горечью замечал наступившее политическое одиночество.
Смута, которую Бакунин породил, все еще вредила рабочему движению. Однако значение Интернационала все возрастало, и хотя очередной V конгресс не мог состояться из-за начавшейся франко- прусской войны, Генеральный совет напряженно работал, откликаясь на все события и руководя политическими организациями трудящихся многих стран мира.
В одном из жалких домиков на окраине умирал Карл Шаппер. Исхудавший до последней степени, воспаленный, потный, он был охвачен той особой энергией, которую несет в себе яд чахотки. Не имея сил двигаться, он без устали говорил. Мысли и воспоминания отгоняли страх перед быстро наступающей смертью, выказать который так не хотел этот искренний, некогда кипучий революционер. В последние годы жизни застарелая болезнь, лишения и тяготы долгого изгнания привели Шаппера к тому, что он вынужден был отойти от боевой работы. После создания Международного Товарищества Рабочих по предложению Маркса его избрали членом Генерального совета. Но физические силы Шаппера были навсегда сломлены. Он являлся, однако, живой летописью нескольких десятилетий упорных пролетарских боев.
Узнав о грозном обострении болезни старого бойца, Маркс навещал его, стараясь ободрить и обнадежить. В конце апреля здоровье Шаппера резко ухудшилось, и снова Маркс провел несколько часов у постели больного.
— Пятьдесят семь лет не так уж мало. Жаль мне только, что я частенько дурил и путался без толку в жизни. Времени сколько попусту пропало, зря растратил силенки. Теперь кончено все, песенка моя спета, — говорил, задыхаясь и глухо кашляя, Шаппер.
— Не сдавайся, человече, мы еще поживем, — старался шутить Маркс.
— Зачем прятаться от неизбежного? Да и не удастся. Но я не из слабого десятка, будь уверен. На этих днях, как говорил Лукреций, бессмертная смерть похитит мою смертную жизнь. Я уже велел жене похоронить мои бренные останки в ближайшее воскресенье. Детям не придется тогда оставлять работу. Но женщины не философы по самой своей природе. Бедняжка ревет дни и ночи оттого, что я того и гляди скорчу последнюю гримасу. Не я первый и не я последний. Смерть не жизнь, только у нее пока существует подлинное равенство.
Когда в комнату входили остролицый, высокий подросток, сын Шаппера, или его пожилая заплаканная жена, он переходил на французский язык, которым владел в совершенстве.
— Я умираю спокойным за свою семью. Дети, кроме меньшого паренька, все уже на своих ногах. Это далось мне нелегко, но на них теперь нельзя жаловаться. Лучшая порода пролетариев: у них и головы и руки годны для дела. Дочь уже замужем. Старший сын — переплетчик. А тебе ли, Мавр, толковать, что общение с книгой делает человека человеком? Двое младших шлифуют у ювелира алмазы не хуже самого Спинозы. Они уже зарабатывают каждый по одной гинее в неделю. Славно, не правда ли? Самого младшего после моей смерти заберет к себе на воспитание мой братец в Германии. Об этом уже договорено. Ну, а моей старушке я оставляю кое-какие пожитки, много ли ей надо! — Шаппер протяжно закашлялся. На губах его появилась капля свежей крови. — Не волнуйся, — сказал он Марксу, когда тот вытер его влажное лицо и рот полотенцем, — все идет своим чередом. Главное, мы сумели воспитать детей так, что они никогда не оставят мать в беде. Что до жизни своей, я мог бы сказать, что прожил достаточно. Все успел.
— Всякая жизнь, хорошо прожитая, — долгая жизнь. Так, кажется, утверждал Леонардо да Винчи, — сказал Маркс.
— Все это время, пока меня догладывала болезнь, я думал о прошлом. Собственно, мне как бы довелось заново пережить минувшие годы. Я ведь сын сельского пастора, очень бедного и наивного. В детстве я был очень религиозен, а умираю атеистом, не то что Руге, который изрядно струсил на старости лет. Он ищет мужества в вере и твердит теперь, что душа бессмертна. Иначе страшно ему расставаться с жизнью. К туфлям старым привыкаем, а каково вылезать из собственной шкуры? Пусть, однако, каждый утешается как умеет. Я же с трудом разрушил в себе деистические иллюзии не для того, чтобы потерять их на пороге небытия.
— Ты всегда был и остался настоящим человеком, как прозвал тебя некогда Энгельс. Кстати, он шлет тебе сердечный привет и пожелания здоровья.
— Поздно! Нам с ним больше уже не видаться. Дорогой он, замечательный человек. Я любил его, как и тебя, Мавр.
— Если б твое здоровье было действительно очень плохо, Фридрих приехал бы из Манчестера. Но врачи подают нам надежду, ты будешь жить, старина. Крепись! Воспаление легких вовсе не смертельно. Кризис уже прошел.
— Нет, дружище, я ухожу от вас. Это туберкулез, и спасения мне нет.
Маркс взял липкую, горячую руку Шаппера и не выпускал ее. Ему всем сердцем хотелось влить в умирающего свои жизненные силы, спасти его, чего бы это ни стоило. Больной понял порыв друга и ответил слабым рукопожатием.
— Спасибо, Карл, за все, за то, что ты существуешь. Живи, — прошептал больной.
Несколько минут длилось молчание. Руки их были по-прежнему соединены, как и души. Они чувствовали себя братьями.
— Я попался в когти этой проклятой хвори, очевидно, в каменной норе тюрьмы Консьержери, куда был брошен в 1839 году после неудачного восстания. Ты ведь знаешь, что я был бланкистом и членом «Общества времен года». Спустя семь месяцев меня выслали из Франции. Я попал в Лондон и тогда впервые заболел легкими, но выкарабкался на время. Судьба вознаградила меня сторицей за все, я встретил Иосифа Молля и подружился с ним.
— Он жил и умер героем. Невозвратимая потеря для партии.
— Много я на веку своем ратовал за коммунистическое общество, много спорил и ошибался, но, согласись, умел-таки честно сознавать, когда оказывался неправым. А это нелегко. — Шаппер попытался улыбнуться, но ссохшиеся, потрескавшиеся от жара губы с трудом раздвигались.
— Ты не только настоящий человек, но и настоящий коммунист. Кто из нас не ошибался? Это вечное свойство людское. Дело только в том, чтобы вовремя извлечь из промаха пользу.
— Верно. И я не постеснялся вернуться к тебе, Маркс, после этой истории с Виллихом. Я переменил много профессий и мест. Кем только не был, за что не брался? Учился даже в университете, но прожил жизнь и умираю рабочим. Труд был моей радостью, и я убежден, что только он несет счастье. Труд и наслаждение неразрывны и будут всегда чередоваться в будущем мире. Не потребуется никакого принуждения, ибо человек не ленив по своей природе: если он будет находиться на должной ступени развития и просвещения, то работа станет его утехой, неотъемлемой потребностью.
— Ты прав.
— А вот как я попался на удочку болтуна Виллиха и поплелся за ним прочь от тебя и Энгельса, мне и поныне непонятно. Старый гиппопотам оглушил меня трескучими фразами, ведь глотка у него — сущая