пропагандистские усилия ранних советских экономистов, обосновывавших приоритет группы «А» (тяжелой промышленности) над группой «Б» и всеми отраслями, непосредственно обслуживающими потребителя. «Целерациональный» социологический аргумент состоял бы и в том, что представители отраслей группы «А» пользовались особыми материальными и социальными предпочтениями, обеспечивавшими их особое социальное самочувствие. И все же не присутствовало ли здесь и нечто другое, в самом деле титаническое? Люди, рубившие уголь, варившие сталь, спускавшиеся в недра, — не ощущали ли они в своей душе жар прометеева огня, прометеева порыва? Ощущаемое ими превосходство над болтливой гуманитаристикой, не знающей контактов с первоэлементами мира, с той самой материей, которую так живо чувствовали философы-досократики, — питалось ли оно только поддержкой пролетарской идеологии или выражало более глубокий титанический импульс, отличающий человека эпохи модерна от средневекового традиционного типа? Не оказались ли цензоры рынка, погасившие промышленный порыв в нашей стране, теми самыми евнухами, которые пришли оскопить титанов? Насколько совпадают в своей основе, в глубинной мотивации революционный и промышленный титанизм нового времени, энергия, питающая социальные перевороты, и энергия, питающая перевороты промышленные? Если эта догадка в чем-то верна, тогда нам станет ясней и природа позднего коммунистического конформизма, в конце концов капитулировавшего перед буржуазной идеологией с ее рыночными и потребительскими приоритетами. Тогда мы поймем, что и на Западе на коммунистическом вопросе власти решали проблему власти: как уберечь ее от вспышек новой революционности.
Наша гипотеза состоит в том, что новейшие события в России имеют всемирно-исторические корни: они связаны с попыткой глобального реванша индивидуалистического буржуа над всеми теми социально- экономическими, политическими и идеологическими формациями, которые стали ответом наиболее развитой, в интеллектуальном и нравственном отношениях, части человечества на нигилистический вызов буржуазного отщепенства. Подобно тому как нынешние наши либералы радикализировали свой анализ корней коммунизма, вызвав на подозрение не только левый радикализм, но и классическую русскую литературу с ее сострадательностью к 'маленькому человеку', либералы современного Запада заподозрили в антибуржуазности немецкую классическую философию, литературу романтизма и даже деятелей Великой французской революции. 'Чикагские мальчики' в Европе, подобно 'чикагским мальчикам' в России, стали сетовать на национальный менталитет французов, итальянцев, испанцев, на всю континентально- европейскую традицию, заподозренную в сопричастности 'социалистическому утопизму' и левому радикализму. Вне подозрений оказались только Соединенные Штаты, никогда не знавшие массового рабочего и коммунистического движения и верные индивидуалистической буржуазной «мечте». Американцы в ходе холодной войны организовали настоящий погром 'враждебной культуры интеллектуалов', спорящих с буржуазной системой ценностей.
Почему западноевропейский истэблишмент согласился с этим американским 'похищением Европы'? Потому что он не поверил в перспективы европейского «центризма», а поверил — точнее, поддался — шантажирующей дилемме: либо советизация Европы, либо ее американизация. Когда-то в известных клерикальных кругах был выдвинут тезис: 'разум — перевал потаскухи дьявола'. Американские миллионеры в Европе выдвинули похожий: 'Европейская философия, интеллектуальная традиция — потаскуха мирового коммунизма'. Подобно тому как большевики классово предпочитали материально неимущих, американские миллионеры предпочитали интеллектуально неимущих, не мудрствующих парней, любящих кока-колу и жвачную резинку.
Почему же советская коммунистическая номенклатура эпохи застоя лучше понимала американского люмпен-буржуа, не обремененного культурой и нравственными «комплексами», чем представителей европейской культурной традиции?
Во-первых, взаимопонимание с люмпенами предопределено было уровнем культуры нашей партийной верхушки — она и сама принадлежала к интеллектуальному люмпенству. Люмпен-пролетариям из партноменклатуры американская массовая культура была ближе и понятнее, чем собственная национальная культура, от которой они были идеологически отлучены. Средний советский человек, находящийся где-то посредине между партийным просвещением и русским просвещением XIX века, между коммунистической идеей и русской идеей, был значительно сложнее по своей духовной формации, нежели те, кто находил радости в спецраспределителях, но не ведал глубоких духовных радостей.
Во-вторых, сама конфронтация 'двух миров', сформировавшая «биполярную» систему взглядов, а не многополярную, заставляла советскую политическую элиту больше интересоваться Америкой, а не Западной Европой. С тех пор, как СССР стал соревноваться с Америкой, он неосознанно для себя начал мерить и себя, и окружающий мир с позиций американского стандарта. С тех пор, как был выдвинут лозунг 'догнать и перегнать Америку', Советский Союз был обречен: бой по правилам противника не мог быть выигран. И когда СССР стал очевидно проигрывать 'экономическое соревнование', для тех, у кого за душой не было других приоритетов и критериев, нежели потребительских, проамериканизм стал политической перспективой и судьбой.
Совсем не случайно логика 'перестроечного сознания' вела сначала 'от сталинизма к ленинизму', то есть к коммунизму образца 20-х годов, затем — к 'демократическому социализму' западного социал- демократического образца, а затем уже прямо к американизму.
Для того чтобы понять логику этих возвратных этапов, надо еще раз вернуться к истории этапов восходящих. О первом из этих восходящих этапов выше уже говорилось. Речь шла о наполнении коммунистической абстракции, с которой носились сектанты заемного текста, глубоким духовным содержанием, идущим от великой национальной классики. В начале 80-х годов идейную сцену занимали сектанты учения, которые самого Пушкина хотели обличить как поэта непролетарского, не прошедшего марксистскую выучку. В конце 30-х годов эти сектанты ушли со сцены. Их убрал не столько Сталин своими чистками, сколько Пушкин вместе с великой плеядой 'золотого века' русской культуры. Вторым этапом натурализации коммунизма, в результате которого произошло его новое очищение от всего бесчеловечно доктринерского и ходульно-утопического, стала Великая отечественная война. В первые же дни войны обнажилась тайна коммунистического сознания, прежде тщательно скрываемая товарищами по партии: они, оказывается, знали об инородности своего учения и своего строя национальному большинству России. И когда запахло жареным, Сталин отбросил коммунистическую говорильню и нашел ясные и простые, как сама правда, слова о Родине, о великих предках, о земле и традиции, которых нельзя отдать врагу на поругание. Тем самым был сделан следующий шаг и на пути национализации коммунизма в России, и на пути очищения «учения» от бредовых идей оголтелого сектантства, враждебного реальной жизни. Отечественная война в этом смысле стала альтернативой октябрьскому коммунистическому перевороту — этой акции доктринерского меньшинства. Она стабилизировала новый строй как строй патриотического большинства, мыслящего категориями реального, жизненного мира.
Тем самым завершилось формирование советского человека как особого культурно-исторического типа, которому удалось соединить всемирную социальную идею, связанную с протестом против буржуазной эксплуатации, с великой национальной идеей. В таком качестве этот советский человек пришел к Берлину в 1945-м, заявил о себе как освободитель Восточной Европы и — как новый имперский строитель системы под названием 'мировой социалистический лагерь'. В советском прибавилось сразу много «русского», это прибавило «советскому» недостающие ему плоть и кровь, но оказалось чревато будущими недоразумениями с Западом. Коммунистические интернационалисты, отлучившие себя от национального большинства верностью заемному учению, имели больше шансов быть понятыми оппозиционными силами на Западе. Русифицированный советский человек, ставший патриотом своего отечества, имел на это гораздо меньше шансов.
Точка равновесия была окончательно пройдена в 1968-м, во время подавления 'пражской весны'. Кто были по своей идентичности те, кто ее подавлял? Были ли они коммунистическими сектантами, подавляющими крамольный ревизионизм? Или уже просто русскими империалистами, защищающими великодержавные геополитические интересы под видом интересов мирового социализма? На поверку у них не было ни той, ни другой идентичности — ни российской имперской подлинности, ни подлинности коммунистической. И по контрасту с этой опасной межумочностью на Западе произошла неожиданная консолидация позиций: западные левые и новые левые осудили советское вторжение в Прагу более решительно, чем правящий западный истэблишмент. На фоне такой консолидации стал формироваться и новый образ СССР — как страны, унаследовавшей худшие традиции 'русской азиатчины' и 'русского