заступничество Марсело, в результате чего, как мне кажется, он рассорился с деканшей, она все же отправила в ректорат обещанную докладную про мои нарушения дисциплины на июньских и сентябрьских экзаменах. На меня завели дело и послали комиссию под председательством проректора по преподавательскому составу, чтобы разобраться в случившемся. Три раза мне пришлось отчитываться перед этой комиссией; я даже не хочу вспоминать эти заседания: они были, мягко говоря, унизительными. (Любой, кто оказывался в подобной ситуации, будет менее лаконичен, чем я, и наверняка сможет подробно и в красках дополнить мои впечатления.) В качестве свидетелей перед комиссией фигурировали сама деканша, несколько профессоров – среди них Марсело, – несколько преподавателей, заведующий отделением, замдекана по учебной работе и представитель от студентов. При нормальных обстоятельствах комиссия работала бы медленно, с бюрократической неповоротливостью, свойственной подобного рода делам, а окончательный вердикт – по самым пессимистическим подсчетам он был бы оглашен не раньше начала следующего учебного года, а по самым оптимистическим мог затянуться настолько, что до этого успел бы состояться мое предполагаемое переизбрание, – ограничился бы только строгим выговором в письменной форме, который, в сочетании с заведенным на меня делом и адскими мучениями во время разбирательства, что само по себе являлось позором, показался бы комиссии и ректорату более чем суровым наказанием для нарушителя порядка и более чем серьезным предупреждением для тех, у кого появится охота последовать его примеру. Однако, к сожалению, обстоятельства, в которых развивались события, отнюдь не были нормальными. Кажется, я уже упоминал (а если нет, то сделаю это сейчас), что с середины сентября, когда прошел слух, что правительство готовит проект закона, предусматривающий, среди всего прочего, значительное повышение оплаты образования, в университете началось брожение; во всяком случае, когда в октябре правительство представило проект в парламент, волнения выплеснулись через край, и всю страну захлестнула неукротимая волна студенческих забастовок и демонстраций. Студенты Автономного университета, с учащимися филологического факультета во главе, усилили наступление на правительство давлением на собственный университет и, не удовлетворившись требованием снижения оплаты, начали яростно выступать против низкой квалификации преподавателей и их неявки на занятия. Некоторые последствия этого вдохновенного порыва отстоять свои права (захват здания ректората и нескольких факультетов, стычки с полицией, переговоры ректора с представителями студенчества) неделями не сходили со страниц газет; другие же, напротив, не удостоились печатного слова, и среди них тот факт, что комиссия, изучающая мое дело, быть может, под давлением ректората, или же под властью сложившихся обстоятельств до предела ускорила свою работу, так что в начале декабря разбирательство было завершено. Вскоре я получил окончательное заключение, подписанное проректором по преподавательскому составу и другими двумя членами комиссии, и заверенное ректором. Оно было довольно пространным и подробным, а в последнем параграфе мне сообщали, что в конце учебного года университет расторгает контракт со мной.
– Они совсем зарвались, дружище, – сказал Игнасио, когда однажды вечером во время обеда в «Эль Месон» я сообщил эту новость своим друзьям. – Случались вещи и похуже, и все сходило с рук. Подумаешь, не пришел на один экзамен…
– На два, – поправил его Марсело, чье дурное настроение омрачило его лицо морщинами, как у столетней черепахи.
– Без разницы, Марсело, – произнес Бульнес, который, едва лишь пронесся слушок, что на меня завели дело, позабыл о своих распрях с Марсело (когда-то много лет Бульнес боготворил его, а потом стал обвинять в безответственности и небрежности по отношению к университету) и присоединился к нашим пирушкам в середине недели, в тайной надежде лишить их ореола конспиративности и с ярко выраженным стремлением привнести в них давно позабытый левантийский дух. – Это же самая настоящая дикость! Кто сидит, сложа руки, тот всегда в прогаре. Что нам нужно сделать, так это устроить им скандал почище студенческого. Я завтра же поговорю с Льоренсом и потребую созвать заседание кафедры. Меня послушают: или же кафедра потребует объяснений, или же послезавтра про них будут читать во всех газетах.
– Извини, Пако, но мне кажется, что ты слишком торопишься, – мягко заметил Игнасио, словно сожалея, что приходится возражать Бульнесу. – Я бы, прежде чем угрожать им, постарался пойти законным путем, ведь есть же официальные инстанции, для этого предназначенные…
– Это ничего не даст, – прервал его Бульнес и добавил, обернувшись к Марсело, который курил в ожидании кофе и рассеянно поглядывал на его бороду с застрявшими в ней зернышками риса: – Прямо фашисты какие-то! Единственная инстанция, которую понимает эта публика – сила. Кто громче всех кричит, тот и прав. Ну ладно, вот теперь они обосрутся!
– Ну, не знаю, дружище, – вновь не согласился Игнасио. – Мне все же кажется, что прежде всего Томасу нужно подать апелляцию. А там посмотрим. Так, Марсело?
– Конечно, надо подать апелляцию, – подтвердил Марсело, будто ни минуты не сомневался, что я стану это делать. – Но Пако прав, это ничего не даст. Кстати, я могу попросить тебя об одолжении?
– Все, что угодно, – сияя, объявил Бульнес.
– Тогда почисти бороду, в ней полно риса. Игнасио хохотал, как дитя, пока Бульнес возил салфеткой по заросшему лицу. Официант подал кофе.
– О чем шла речь? – спросил Марсело.
– О том, что я прав, – отвечал Бульнес со злостью. – О том, что нужно устроить скандал. И чем громче, тем лучше.
– Ах, да, – припомнил Марсело, поборов раскаты громкого кашля и не придав значения агрессивному и пристрастному напоминанию Бульнеса, продолжил разговор, словно мы с ним были наедине: – Подать апелляцию. Это ни к чему не приведет. Ректор ведь зачем-то поставил свою подпись, разве не так? Кроме того, Льоренс
Но я не собирался делать ни того, ни другого. Выступать с претензиями перед апелляционной комиссией, как прекрасно знали и Марсело, и Бульнес, и даже Игнасио, было заведомо бесполезно и могло лишь навлечь на меня немилость ректората, и если бы я продолжал упорствовать, могло лишь ускорить расторжение моего контракта, и меня бы выставили за дверь еще до окончания учебного года. Столь же бесполезным для меня являлось и участие в конкурсе. Во-первых, потому, что, как я уже знал к тому времени, документы на участие подали шесть кандидатов; мое резюме, наверное, могло бы составить им конкуренцию, если бы заявка факультета в большей степени соответствовала моим данным, но не в сложившихся обстоятельствах, когда заявлено было место преподавателя широкого профиля, что давало возможность принять участие в конкурсе представителям самых разных специальностей. И, во-вторых, я хорошо понимал, что кроме Марсело, Игнасио и Бульнеса, никто на кафедре не выступит открыто в мою поддержку и тем более на факультете. Я даже не стал советоваться по поводу состава конкурсной комиссии – практика, хотя и противозаконная, но значительно более распространенная, чем принято считать и чем публично признает любая кафедра (двоих из пяти членов комиссии выбирает сам университет; в данном случае выбрали Марсело, потому что деваться было некуда, и Льоренса, под предлогом того, что та же самая комиссия рассматривает кандидатуры на место преподавателя языка, временно занимаемое Еленой Альбанель, и я пребывал в полной уверенности, что какое бы сильное влияние ни оказывал Марсело на Льоренса, он все равно никогда меня не поддержит). Любой, кто представляет себе реальные правила жизни испанского университета, прекрасно знает, что претендовать на место преподавателя, не заручившись заранее согласием самого университета, означает стать жертвой неминуемого провала и, почти всегда, подвергнуться унижению. В моем случае, очередному, плюс к тем, которые я испытал за последние месяцы. Честно говоря, у меня уже не было сил бороться.
4
Именно в ту нору я заметил, что во мне начинают происходить какие-то изменения. Вначале меня это смутило, но постепенно, хотя и не полностью осознавая происходящее, я привык. Вначале я этого не