весьма тонкий, но по внешности грубоватый. О Блоке нечего и говорить: он почти целиком принадлежал «несказанному» — и своим ненаписанным стихотворениям.
Еще некто, поэт и прозаик (ведь то же, в большой мере, приложимо и к прозе), развивал, по этому поводу, теорию о «первородном грехе»: стихотворение родится в мире таким же ущербленным, искаженным, как человек. «Юный поэт, — прибавлял он, — этого не знает; он неопытен, как Ева: родив Каина, Ева была уверена, что этот, «приобретенный от Господа человек», и «сотрет главу змия». А Каин оказался первым убийцей — братоубийцей…».
— Нет, послушайте: только что написанное стихотворение, — для нас, — величайшая мука: любовь и ненависть, радость и отвращение, — в одном клубке. Совершенно как боль обманутой любви. И так — пока не забыт настоящий образ… Вдолге, когда он сотрется из памяти, когда осталось жить своей жизнью лишь вот это подобие, — ну, тогда смотришь иначе: судишь именно его, осуждаешь или снисходишь: ничего, мол, вот эта строка недурна…
Тут, конечно, немало преувеличений, но я думаю, не мало и правды.
Нет поэта, настоящего или не настоящего, все равно, который бы не носил в себе странного чувства, когда работает над стихотворением: ему кажется, напишет он, кончит, — и в мире произойдет некая перемена. А спросите: если он не тринадцатилетний идиот и не пьян — он засмеется: конечно, знает, всем разумом и мыслью, что ровно ничего не произойдет. Знает, но к чувству и ощущению это знание не относится. По всему вероятию, ощущение бессмысленной надежды идет от невоплощенного образа, от того «не написанного», что, если б могло быть написано, — рождено вне первородного греха, — пожалуй, и переменило бы какую-то действительность.
Переменило бы видимо и быстро, ибо невидимо, не быстро, не много — разве не изменяет в чем-то действительность и земная, «грешная», поэзия?
Но довольно о «сутях», «глубинах» и «высотах». Вернемся к повседневности.
Писать стихи — очень полезно. Стихотворство может дать много и писателю — не поэту, и даже просто человеку. Писателя оно вводит, самым прямым, кратким путем, в тайну языка: и всех — в тайну самоограничения.
Как, — самоограничения? Да есть ли что-нибудь «свободнее» поэзии? Кто свободнее поэта, художника?
Не надо забывать простую истину: свободен лишь тот, кто умеет ограничивать свою свободу. Стихи, поэзия — частный пример, особенно наглядный.
Поэт, действительно, свободен… в выборе. Каждый раз, для каждого данного случая (данного стихотворения) поэт сам, свободно, избирает его законы, избирает, что угодно: размер или безразмерность, выбирает звук, тон, ритм (главное — ритм); но непременно что выбирает, на чем-то одном останавливается, и уже выбранному вольно подчиняется, ибо в противном случае его создание рассыплется у него в руках, как песок.
Стихи учат дисциплине. Стихотворение может быть — когда оно свободно. Анархия, произвол — исключают самое его бытие.
Выбираемые поэтом для каждого стихотворения законы порою очень сложны. Даже внешние, сразу видимые, уходят корнями вглубь, — тем глубже, чем прекраснее стихотворение. Ведь каждое можно раскрывать до бесконечности.
Легко определить, по каким правилам стихосложения и с какими от этих правил отступлениями написано тютчевское:
Не очень трудно, пожалуй, заглянуть и дальше, уловить секрет магии некоторых строк. Но вряд ли могут быть в полноте вскрыты законы этого стихотворения и, главное, тайна их чудесного единства.
Каким было оно — не написанное! Но зачем жалеть о том, чего нет на свете; будет радоваться тому, что есть, радоваться и этому стихотворению, хотя оно зачато и рождено в первородном грехе.
Мой разговор о «писании стихов» затянулся; мне уже хочется перейти к законам прозы (и ее беззакониям). Но это совсем другая тема.
МЕРТВЫЙ МЛАДЕНЕЦ В РУКАХ
В небольшую изящную книжку Изд-ва «Христианской Молодежи» вошел ряд статей Вл. Соловьева, напечатанных в III томе полного собрания его сочинений (посмертного) под общим заглавием «Духовные основы жизни».
К Соловьеву несомненно пробуждается интерес. Давно уже стали появляться, в различных эмиграционных центрах, «сборники» Соловьева. Это, большею частью, несколько статей, выбранных по собственному вкусу и склонности, под одной обложкой изданных и снабженных отдельным предисловием: то о половой любви, то о красоте, то о чем-нибудь еще.
Само по себе переиздание книг философа, такого нужного нам сейчас, такого «современного», — прекрасное дело: в СССР книги его запрещены и частью уничтожены, здесь их почти не существует. Конечно, произвольные «сборники», по личному вкусу составленные, дают мало: весь смысл Соловьева в его цельности, и вне цельности к нему, как следует, подойти нельзя. Но, тем не менее, это разрезывание писателя в случайных отдельных изданиях — невинно. Я хочу говорить не о нем: намечается другое, более обдуманное, расчленение Соловьева, выборка не по вкусу, а по плану. Известная группировка лиц, желая в собственной своей идеологии опереться на все растущий авторитет писателя, делает соответственные выборки с соответственным предисловием.
Это уж «борьба за Соловьева». И это, по отношению к нему, уже настоящее «раздранье риз»: его «сверху тканые, цельные» ризы так разделять, не разодрав, нельзя.
Следы подобной борьбы — с Соловьевым за приобретение Соловьева — можно заметить и в сборнике Y. М. С. А., о котором говорю.
Изд-во «Христианской Молодежи», долго занимавшееся выпуском книг мирно стертого содержания с уклоном к протестантизму, в настоящее время определенно примкнуло к русской группе православных церковников и обслуживает, главным образом, ее. Эта группа и сделала попытку, при составлении сборника, представить Соловьева в виде наиболее к себе близком.
Едва уловимо, посредством двух тонких приемов, — выделения «Основ жизни» из всего Соловьева и окружением их, — православное издательство достигает уже измененного облика Соловьева, уже чуть-чуть обернутого в известную сторону. Попробуем вскрыть эти приемы.
«Духовные основы жизни» — конечно, все тот же, подлинный Соловьев. Статьи чисто религиозные: о «молитве Господней», о Церкви и государстве… Э. Л. Радлов делит литературную Деятельность Соловьева на три периода и «Основы жизни» относит к первому, «когда Соловьев естественно желал выяснить с большей отчетливостью вопросы религиозные и церковные». Но отметим и не забудем, что в том же самом, — первом, — периоде Соловьевым написан известный его труд «La Russie et l'Eglise universelle» [10], и тогда же произошел разрыв его со славянофилами, т. е., по отметке Радлова, «некоторое сближение с католичеством и отдаление от православия».
Называя вторым периодом — переход Соловьева к вопросам «мирским», к политике, — Радлов тотчас же спешит прибавить: «В сущности, здесь никакого перехода не было; это тоже служение одной идее, но в иной ее форме…»
Да, именно — «перехода не было». Даже тут не было, не говоря уже о каких-нибудь переходах, о какой-нибудь раздельности, различности идей в «Основах жизни» и в «Eglise univer-selle». Главная