просто и немногословно.
Повествовать о своих «достижениях» в области мастерства и о чисто технических особенностях моего интонационного стиха как-то неловко и бесполезно, тем более что во многих стихотворениях я пытаюсь приоткрыть завесу над тайной творческого процесса. А иногда даже использую термины из литературоведения, вроде «обнажение приема», то есть раскрытие, как и каким образом сделан данный фокус. И еще придуманный Виктором Шкловским термин «прием остранения», иначе говоря — взгляд на изображаемое как бы со стороны или чужими глазами.
Характерно для меня и обновление старых понятий и представлений, вроде слова «отсебятина», которое с давних пор приобрело почему-то презрительный оттенок. Но поскольку главная задача поэта — говорить обязательно
В раскрытии борьбы с собой я пользуюсь именительным падежом от местоимения
Итак, надеюсь, что кое-что мне всё же удалось передать вам этим своим предисловием. А в заключение, в виде противоядия к ряду высказанных здесь высоких положений, прочту свое маленькое стихотворение, так и озаглавленное —
Евгений Витковский «НАЕДИНЕ С СОБОЙ»
В раскрытии борьбы с собой я пользуюсь именительным падежом от местоимения
Глеб Глинка. Соба
Совсем не так давно авторитет Глеба Петровича Струве в делах, касающихся русской эмигрантской литературы, был непререкаем. И кому бы пришло в голову оспорить его слова, вскользь брошенные в 1956 году в книге «Русская литература в изгнании», — о том, что среди писателей второй эмиграции почти не было таких, у которых имелось к моменту попадания в эмиграцию литературное имя? Исключением Г. П. Струве считал рано умерших в эмиграции Р. В. Иванова-Разумника (1878—1946) и С. А. Аскольдова (1871 — 1945). Речь, конечно, шла о писателях, завоевавших литературное имя до 1917 года: причастность к советской литературе Глеб Петрович в грош не ставил — и в этом с определенной точки зрения был прав. Не зря теперь принято говорить «русская литература советского периода», потому как оксюморон «советская литература» уже и специалистам давно надоел.
Но «давно» — это всего каких-нибудь полтора десятилетия.
Лишь в двадцать первом веке стало ясно, что в веке двадцатом поэзия на русском языке не умирала ни на один день. Выдающийся русский ученый (никак не меньшего масштаба, чем Г. П. Струве) В. Ф. Марков, обосновавшийся в Калифорнии, писал в своем «Запоздалом некрологе» по Михаилу Лозинскому (альманах «У золотых ворот». С.-Ф., 1957): «В 20-е годы русская поэзия всё еще была в расцвете, в 30-х она умерла насильственной смертью». Эмигрант второй волны, Владимир Марков всегда отличался точностью формулировок. Но он, как и Г. П. Струве, слишком многого не знал. За это не судят. Не знал он, в частности, и того, что сам является представителем поколения, давшего русской поэзии уже в 30-е годы ряд первоклассных поэтов — как в России, тогда именовавшейся постепенно уходящей в забвение аббревиатурой: «СССР», так и в эмиграции, в которую часть этого поколения попала во время Второй мировой войны.
Для Запада искаженное представление о литературе внутри СССР на начало 1950-х годов, когда входил в литературоведение В. Марков, — это нормальное и почти единственное положение дел. Даже совсем недавно покинувший страну Совдепию эмигрант второй волны Глеб Глинка в мемуарной книге «На перевале» перечисляет разновидности советских писателей — и выделяет среди них, скажем, такую: «… писатели, которые решительно не хотели идти на компромисс с собственной совестью, безмолвствовали. Прежде других обет молчания дала Анна Ахматова. Бабель писал по одному крохотному рассказу в год». Стихи Ахматовой, написанные в эти «годы молчания», широкоизвестны, — напротив, неизвестна судьба двадцати четырех папок с рукописями Исаака Бабеля, изъятых у него при аресте. Бабель, безусловно, писал — но какие могли быть в те годы публикации? Самому Демьяну Бедному начальство устраивало небольшие погромы. Откуда же то, о чем пишет Глеб Глинка?.. Это не ложь, это добросовестное заблуждение, вывод из недействительного для Советского Союза правила: раз не печатаешься — значит, и не пишешь. Глинка, впрочем, отчасти судил по себе: начав хорошими публикациями в середине 20-х, к концу десятилетия — кроме детской книжки стихов «Времена года» (Л., 1929; второе издание — там же, 1930) — он уже почти ничего не мог опубликовать. Значит, не стоило и писать. Но так временно думал Глеб Глинка, а не Ахматова. Десятки и сотни русских писателей жили в СССР как могли, но в их «письменных столах», невзирая на все опасности, произрастали драгоценности. Многое, конечно, не было написано, многое было написано, но не записано, многое пропало при обысках и арестах (хотя кое-что нашлось спустя много лет в архивах той самой организации, которая эти архивы изымала). Но формула римского права — «мысль ненаказуема» — привела к тому, что многое хранилось даже не на бумаге, а только в памяти поэтов и близких им людей. Потом, когда пришла «оттепель», многое было записано. Мне об этом часто приходится вспоминать: почти тридцать лет я живу в доме, где Ахматова, останавливаясь у Н. Глен, впервые перенесла