мастер режет и лошадь, и всадника с одинаковым знанием дела.
– Старики у нас не идут в общую мастерскую, остались надомниками, — сообщает Барашков, — мы два стола уберем и поместим вас, а своих лучших резчиков можно будет тоже на эти два дня подсадить к вам. Совместно поработаем.
Затем появляется старик Бобловкин, и я замечаю, как постарел он за эти два года. Он худ и высок. Ему теперь уже восемьдесят пять лет. Его длинные, с сильной проседью волосы и мягкая курчавая борода празднично причесаны. Он ласково оглядывает всех и приветливо двигает пушистыми бровями.
– Наш знаменитый птичник, — рекомендует его Барашков.
Постепенно комната наполняется народом, к сожалению, мастеров мало, зато счетные работники и служащие конторы присутствуют в полном составе.
– Но где же Михаил Александрович Пронин, лучший богородский мастер, творец знаменитых троек?
– Я видел его в дверях, — говорит кто-то, а потом Антип Ермилыч к нему вышел и оба куда-то исчезли.
Минут двадцать мы ждем Ершова и Пронина. Все расселись по местам. Пришел и взъерошенный глухой старик Ерошкин, фигурист в перекошенных очках, над которыми премудро вздымается его сократовский лоб, обрамленный спутанной, как войлок, гривой желто-седых волос. Пришел застенчивый, сорокалетний сын Бобловкина, тоже птичник, и молодой инструктор школы Стулов, брат московского скульптора.
– Я сейчас их мигом разыщу, – бойко отзывается буфетчик.
И действительно, не проходит пяти минут, как дверь распахивается и у порога переминается Пронин рядом с Антип Ермиловичем.
– Проходите, не стесняйтесь, – покровительственно напутствует их буфетчик.
Знаменитых представителей двух различных школ народной резьбы усаживают рядом. Вот они опускаются на стулья против меня, и я вижу, что Пронин пьян. Он пьян окончательно. Его энергичный чисто выбритый подбородок отвис, глаза мутны, русые волосы встрепаны, под английскими усиками, в углу рта, выступает слюна.
Буфетчик пробует спасти положение стаканом крепкого чая, но Пронин валится в сторону на второй, услужливо подставленный стул и остается недвижим.
Антип Ершов гордо вскидывает черную бороду. Его глаза светятся разбойным блеском. Он сверху вниз поглядывает на поверженного друга.
– Меня в пьяном виде никто еще не видывал, не валялся я этак-то, — говорит он тихим, но явно
торжествующим тоном.
– Зачем ты его, Антип Ермилыч, угостил? — укоризненно говорит Барашков. — Он и так выпимши был, а ты ему еще добавил. Теперь он три дня будет опохмеляться…
Но Ершов не чувствовал за собой вины. Он отвечает с едва заметной усмешкой.
– А я разве знаю, сколько человеку надо? Я не меньше его выпил, ну, видишь, не пьяный…
Абрамов возмущено шепчет мне, что это Антип нарочно сшиб его водкой.
По старине привык так-то делать. Еще дорогой он нам с Михаилом толковал, что в первую очередь надо литр поставить мастеру, а потом уж тот сам откроет все секреты. А какие теперь секреты: смотри да запоминай как работать… Весь секрет на виду.
Беседу должен открыть заведующий производством Пучков. Он встает, откашливается, и затем начинает медленно отжимать из себя никчемные культяпные слова о том, что надо оказать содействие, что люди все же приехали издалека… Кажется, что этой невразумительной речью он прежде всего лениво убеждает самого себя в том, что хоть пустяковину какую-то, а надо сделать, и не столько из уважения, сколько из страха перед Москвой.
Приключение с Прониным и пучковское выступление тотчас оказали свое действие. Все помрачнели и разговор никак не клеился.
Я слышу, как Барашков, кивнув на Антипа, говорит своему соседу:
– Старик-то у них похож на Емельяна Пугачева… Знаменитый, говорят, мастер…
Антип Ермилович совсем отрезвел и, повидимому, хотя он никогда не признается в этом, устыдился своего поступка. Он поднимается во весь рост. Все смотрят на Пугачева. И вид у него теперь на самом деле хмурый и властный. Всех окружающих мастеров он считает мелкотой. Ему равен один Пронин, но Пронин повержен и храпит тут же на двух сдвинутых стульях. Ершов медленно и торжественно вытягивает из брючного кармана длинную белую цепь.
– Вас здесь, скажем тридцать человек, — говорит он, — пусть будет триста, пусть три тыщи, и ни один не догадается, как сделать чепь из цельного куска. А скажу — любой вырежет.
Цепь идет по рукам. Цепь сразу спаяла интересы мастеров. Сначала осторожно, а затем все громче загудели голоса. Богородцы расспрашивают Угланова и Абрамова, перебивают один другого.
– Ты хоть бы причесался для такого случая,— кричит на ухо Ерошкину Стулов.
И сейчас же Антип Ермилович достает из пиджака гребенку, тянется к Ерошкину:
– На!
– Мне не годится такая, сломится враз, — усмехается тот. — Мне борону надо для моей шерсти.
Старик Бобловкин покойно повествует о том, как ему еще в третьем году дали на образец сороку и заказали приготовить таких.
– Неделей мы с сыном сто четыре штуки выделали и везем в Загорск на базу. Я докладываю заведующему, что привез, мол, птиц. Он кивает: вали, дескать их в ящик. Я говорю не вывалить привез, а показать. Смотрю, а наш сосед той же неделей один четыреста сорок таких же штук вырезал, нахламил — смотреть страшно… А мне велят в тот же ящик свою работу валить и определяют нам всем по одной цене. Выходим обратно, сын меня и спрашивает: «Неужели, тятя, и мы с тобой не можем хуже-то сделать?».
– Сколько годов тебе? — хрипит Ерошкин, склоняясь через стол к Антипу Ермиловичу.
– А сколько думаешь?
Ерошкин примеряется, поправляет свои покоробленные очки:
– Десятков шесть есть ли?..
– Семьдесят девять мне, вот сколько!..
Снова все поражены. Но Ерошкин определенно не верит:
– Ты, должно, помоложе меня, а мне шестьдесят пятый пошел. Глухой я… одна нога в гробу.
– Чего поддаваться смерти. Не надо этого, — поучает Антип Ермилович.
Он достает паспорт и так же, как цепь, паспорт идет по рукам. Мастера читают: «год рождения 1858».
– Все выходит правильно, семьдесят девять лет ему, — с недоумением заявляет седой счетовод.
Я тоже удивлен. Сам же Ершов говорил мне, что шестьдесят пять. Но я молчу, понимая, что здесь тоже какой-то «секлет».
Доходит очередь до Ерошкина. Ему передают паспорт Антипа, но он и глядеть не хочет.
– Мне ни к чему, что написали, а только я вижу, что быть того не может. У нас одной старухе, моих годов она, в паспорте тридцать лет поставили, так что же теперь ее замуж выдавать, значит?..
Верно, — шепчет мне Исаак, — ему двенадцать лет приписали по ошибке.
Буфетчик всё больше проникается уважением к Ершову, он заботливо предлагает ему еще чашечку чайку.
– А чашечка-то у вас без ручки, — говорит Антип Ермилович. — Откололи ручку, и ладно…
Чаепитие окончено. Семеновцы пошли выбирать осину для своих ковшей. Я захожу в школу. На место засидевшегося тут художника офортиста Быстренина, который насильно прививал ученикам почитаемые им образцы швейцарской резьбы, приехали теперь два молодых скульптора, только что окончившие московский техникум. Бурмистров сам был учеником богородской протехшколы. Его приятель по техникуму Барбаш родом с Украины. Оба они очень молоды, совсем юнцы, и продолжают усиленно работать над собственными композициями. Они откровенно признаются, что ничего еще не сделано ими для восстановления старых богородских образцов и что творчески помогать мастерам пока тоже не