Гущина, и молчал. Краска залила его лицо. Коротич еще с минуту поговорил на эту тему и выпорхнул из моего кабинета. Надо сказать, я плохо представлял расклад сил в редакции, вернее, представляя его в общих чертах, не придавал ему значения, был в стороне от внутренних интриг. Демарш Коротича в мое отсутствие, сделанный так откровенно, демонстративно, означал только одно: Виталий Алексеевич, при всей внешней беззаботности, очень обеспокоен усилением роли Льва Гущина в редакции и превосходно осведомлен, кто с кем связан, кто кому предан, кто на кого ориентируется. Поэтому выбор бедного Сергея Клямкина был не случаен и, по-своему, коварен. Сергей вел себя независимо, соблюдал субординацию, через голову начальства не перепрыгивал, ко мне относился с трепетом ученика, я чувствовал его любовь и преданность. И если бы Сергей действительно поспешно занял мой кабинет, он потерял бы лицо в редакции. Он это понимал. И главный редактор просто проверял его реакцию, но в основном — реакцию своего зама и работавшего в паре с ним заместителя ответственного секретаря Володи Воеводы, человека мягкого, внимательного, но, как все люди, не лишенного самолюбия и тщеславия. Надо сказать, Коротич едва не добился своего в попытке рассорить секретариат. Закалка людей не позволила конфликту вылиться наружу. Но тем не менее на следующий день Гущин ответным ударом распорядился прямо противоположно: Воеводе поручил общее руководство, а Сергею — подготовку материалов, подбор, словом, то, чем он и раньше занимался.
Я пришел и все как будто вернулось на круги своя. Формально я оставался ответственным секретарем редакции, но мои заместители щадили меня, они уже привыкли работать самостоятельно, и я чувствовал, что играю для них роль лишней передаточной шестеренки. Брать в руки все, становиться опять редакционным волкодавом — мне было уже не по силам. Да и не хотелось, исчез кураж. Что-то неуловимо изменилось в редакции. Я еще не понимал — что? В коридорах, в кабинетах встречались незнакомые лица, какие-то современные мальчики в замшевых куртках и кроссовках «Адидас», размалеванные дивы попыхивали сигаретами над чашечкой кофе. Кто такие? Чем занимаются? При редакции, как грибы облепившие подгнивший, питающий их березовый пень, образовались коммерческие службы: «Огонек- видео», «Огонек — антиспид», какое-то совместное с англичанами предприятие, какое-то издательство в Одессе. Секретарша в такой приблудной конторе получала в три раза больше нашего спецкора. Элита «Огонька» заволновалась. Пока лучшие силы редакции в поте лица трудились на ниве перестройки, за гроши, за спасибо, за доброе слово на летучке, за идею, шел процесс совершенно иного свойства, делались деньги. В нашей конторе появился коммерческий директор. В кабинетах стало теснее, так как часть помещений пришлось отдать пришельцам, которые обзаводились компьютерами, принтерами, ксероксами, съемочной аппаратурой, и на нас уже посматривали, как грибок на длинной ножке на вскормившую его плесень: вполне пренебрежительно. Элита дрогнула и побежала к новым людям в услужение, кто сочинять предисловие к очередной, издаваемой на базе публикаций «Огонька», книжке, кто, забросив текущие дела, кропать сюжетец для видеофильма — за наличные. В кабинете Гущина теперь обосновался штаб этой околожурнальной публики и сам он был все время занят коммерческими проблемами, летал то и дело в Лондон, а на наши, привычные дела отрывался нехотя, с гримасой усталости на лице. Коротич же и вовсе пропал, словно основное его место жительства находилось за границей, а к нам он приезжал в командировки.
Так прошел почти год. Я перебрался в обозреватели. Теперь у меня не было не только кабинета, но вообще никакого служебного места. Это меня устраивало. Большую часть времени я сидел за столом дома, летом — в деревне. Меня оставили членом редколлегии, полагая, что вреда от меня не будет. И в то же время — в знак уважения. Я же с удовольствием окунулся в привычную атмосферу индивидуального творчества — полжизни я чем-то руководил, полжизни был сам себе хозяин, спецкорствовал. Теперь я опять, как вольный казак, ездил по стране и даже летал на самолетах, сам удивляясь, как выдерживает сердце. Первый такой полет я совершил под опекой Аллана Чумака, с которым отправился на тусовку экстрасенсов в Дагомыс. Забыв о лекарствах, об осторожности, пил потихоньку вместе со всеми коньячок, навещал обязательную в таких поездках финскую баню и даже плавал в бассейне рядом с Чумаком. Хотел было попросить местного радиста объявить публике: «В бассейне Чумак! Вода заряжена!» — но пожалел моего нового знакомого. Словом, я был бодр, успевал повсюду, как будто со мною ничего не случилось.
И даже улетел за океан, к Антону, младшему сыну, который в это время обосновался в Нью-Йорке в художественной студии Марка Костаби.
Лев сказал мне: «Денег мы тебе не дадим, сын прокормит, оплатим только билет».
Может быть, он от греха хотел спровадить меня из редакции и постарался сделать это подешевле, а может, действительно всю валюту растранжирила наша стрекоза, и мне еще повезло, что оплатили проезд.
Это была как бы последняя радость, подарок, клок шерсти с овцы, расплата за рубец.
И вот я опять в Нью-Йорке. Зима похожа на наше прохладное лето. Иногда по-осеннему задует. На улицах, на сплющенных коробках, мерзнут черные. Три дня я слова не мог выговорить, пугался. Потом прислушался: на каком-то странном английском говорят в Нью-Йорке. Китайцы, латины. Вавилон! И каждый лепит со своим акцентом. А я что — рыжий?
Антон щедро снял мне номер в самой дешевой гостинице неподалеку от знаменитой сорок второй улицы. За сорок долларов дали даже ключ от двери. Две кровати, умывальник и сломанный телевизор. Ночью я проснулся в холодном поту: по кровати деловито передвигалась средних размеров крыса. Антон, которому жить было в общем-то негде, он, экономя, то скитался по друзьям, то ночевал, в тайне от администрации, на диване в студии, спокойно спал. Привык.
Днем я был предоставлен сам себе, ходил, положив в карман три тысячи долларов, заработанные сыном, которые он мне вручил, и разглядывал витрины магазинчиков. Накупил сдуру всякой ерунды.
Навестил Сашу Серебряникова, вспомнили былые времена — без обиды, да и без особого интереса. Я ему рассказал последние новости. Сообщил, что Карпинский теперь в фаворе, вышел из партии, стал главным редактором «Московских новостей». Серебряников послушал, ничего не ответил. Бывший вор- медвежатник и советский диссидент не хотел ворошить старое. Тогда я попросил его помочь мне, порекомендовать переводчика — я собирался проинтервьюировать художника-миллионера Марка Костаби, а моих навыков общения на английском хватало только в магазине. Серебряников сказал: «О`кей!» — и прислал ко мне паренька с сионистской звездой из проволоки на волосатой груди по имени Давид, сына эмигрантов из России.
С Давидом мы и отправились к Марку.
Марк Костаби — не фамилия, а псевдоним, столь же странный, как и его искусство. Сам Марк олицетворяет всеобщую американскую мечту: простой человек, сын эмигрантов из Эстонии, стал миллионером, благодаря собственным усилиям. Ему никто не помогал. Он всего добился сам. При это Марк подчеркивает, что его успеху способствовало, что он никогда не курил и не пил. Чисто американский комплекс и выпендреж.
Рядом с Давидом Марк смотрелся неприличным богачом, хотя в Америке миллионеров, как у нас пенсионеров. У Давида же нет ничего, кроме бутылки ликера, из которой он то и дело посасывает, и стихов собственного сочинения. И, конечно, гордости. Давид — как бы начинающий Эдичка Лимонов. И так же ненавидит американский истэблишмент. Он постоянно произносит: «Говно». Все у него «говно». А уж Марк, к которому мы идем, конечно, «говно», раз он миллионер.
Безумная тоска в глазах у парня. Его привезли сюда 16-летним, десять лет он болтается по Манхэттэну неприкаянным. Все, что он вынес из своей одиссеи — это острый ум, ироничность, ненависть к черным, ненависть к богачам, презрение к труду, к карьере, к благополучию. Он сказал, что палец о палец не ударит, чтобы зарабатывать на жизнь, и уже привык существовать на пособие. А у черных, которых он ненавидит, целые поколения так живут, есть династии, которые никогда не работали, передающие от деда к отцу, к сыну и внуку способность не работать, а есть. У Давида всегда хватает на глоток бормотухи, не дорогого пойла, и он согласился со мной пойти к Марку не ради заработка, а из интереса, из-за зеленой тоски, которую я высмотрел в его глазах.
Мы шли по 38-й улице на запад, мимо «парков», забитых машинами, мимо складов, казавшихся заброшенными, мимо стоявших группами черных.
Давид спросил:
— Вы не расист?