тоже интересно.
Я подумал: в конце концов, каждый человек имеет право вспомнить свою жизнь, разобраться, как он ее прожил. Пересчитать ребрышки себе, своим близким и знакомым — да есть ли у живущих на белом свете занятие более увлекательное?
Позвольте, скажете вы, этим должны заниматься профессиональные писатели. Но я веду речь о праве каждого человека поведать о своей жизни. О той, которая была и осталась в памяти. Попробуйте заняться этим, вам понравится.
Начните хотя бы задумываться, как вы жили? Оглянитесь, что за время было десять — нет, это близко, не получится, — а вот двадцать или сорок лет назад, в самый раз! Где друзья и знакомые, кем стали? Завидуете им? Ах, они не достойны зависти? Возможно. Чаще всего так и бывает. Дело не в сведении счетов. А просто высказать мнение — ведь и в глаза-то не всегда скажешь, а за глаза, на расстоянии, да через годы? Как-то неловко.
Вот и у меня на этот счет повисла проблема. Ни с кем как будто не собираюсь судиться-рядиться, никому ничего не доказываю, ни в чем никого не упрекаю. Понимаю, что пишу почти роман, где подлинность так укуталась в одежды художественности, что перестаешь различать, где граница вымысла. Но все-таки — в памяти встают реальные люди, хотя иных уж нет среди нас. Как с этим быть? Изменить имена-фамилии? Придумать похожие клички? Но все равно — прозрачно, узнаваемо. Мне до сих пор не до конца ясна этическая сторона любых мемуаров.
В этой промежуточной зоне я застрял. Кто я? Как будто — не беллетрист, но и не документалист в строгом смысле слова. Справкою под каждый чих, как носовым платком, не запасся.
Теперь вернемся к московским событиям. Прошло немало лет с того момента, как мы расстались с Евой. Рядом со мною давно другая женщина, и я иногда в ужасе думаю: да как бы я жил, если бы ее не встретил? И вот мне уже тридцать девять.
Глава вторая
НЕИСПОЛЬЗОВАННЫЙ БИЛЕТ
— Андрей Владимирович! — окликнули меня в полдень на Кутузовском проспекте неподалеку от дома, где я поджидал троллейбус.
Я оглянулся.
Ко мне подходил пожилой господин в бежевом с зеленым отливом, раньше сказали бы: в «гороховом» пальто, перетянутом поясом, и улыбался мне, как старому знакомому.
Дело происходило в феврале, стояла солнечная и морозная погода. С утра меня распирало необъяснимое радостное чувство, впрочем простительное для здорового мужчины, переполненного энергией. Я неприязненно посмотрел на странного господина. «Проклятый мемуарист», — решил я, мало им редакции, где они бродят тучами, теперь устраивают засады около подземных переходов.
«Но отчего он так радостно улыбается? — подумал я. — Как-то заискивающе и в то же время нагло…»
Если бы я не был так самонадеян, если бы смог трезво оценить обстановку, то понял бы, что меня элементарно арестовывают.
Навстречу мне, улыбаясь, шел старый опер КГБ, а его хрестоматийная внешность была частью профессионального имиджа.
— Послушайте, право, не здесь! — воскликнул я с мукой. — Приходите со своей рукописью в редакцию, там и поговорим.
— Вы меня не поняли, Андрей Владимирович. Нам надо с вами посоветоваться…
И с ловкостью карточного шулера странный человек сунул пальцы за борт пухлого пальто, извлек кусочек красного картона и помахал им у себя перед носом.
— Посоветоваться? — удивился я.
Я смотрел мимо оттопыренных ушей незнакомца и видел, как женщина и ребенок удаляются в сторону арки в доме: это моя жена Наташа и четырехлетний сын возвращаются с прогулки. Сын чертил лопаткой по снегу.
Потом, не раз вспоминая эту минуту, я не мог найти вразумительного ответа на вопрос: почему не закричал им: «Меня арестовывают!» Почему не дал им знака? Мог бы устроить на улице скандал, жена обернулась бы, догадалась — и хотя бы, вернувшись домой, убрала со стола лишнее: Солженицына, Шафаревича…
Фигурки растаяли. С ними отошла в прошлое половина жизни. След на снегу от лопатки затоптали прохожие.
Послушно и как-то даже охотливо пошел я за опером и молча юркнул в черную щель припаркованной неподалеку «Волги».
И понеслась она по московским улицам. Я машинально считал светофоры, а в голове билась мысль: что они знают? Как себя вести?
Ведь десятки раз была проиграна эта пластинка.
Выскочили на площадь Дзержинского, дали круг почета в честь Железного Феликса — сидевший рядом со мной на заднем сиденье господин даже не посмотрел в его сторону, торопливо докуривая сигарету, — втянулись в улицу, потемнело, гранитные утесы укрыли машину от солнца, значит, идем ущельем Лубянки, понял я, теперь поворот направо — зачем же так резко? Мимолетное соприкосновение тел, трогательная близость. Обладатель бежевого пальто выровнял грузный корпус, распахнул дверцу и, отшвырнув окурок, уже весь на взводе, скомандовал без улыбки:
— Пожалуйста, Андрей Владимирович!
Как выглядит здание изнутри, я запомнил плохо, не до того было. Остались в памяти окна во внутренний дворик со стеклами, армированными стальной сеткой. Вместе с моим вергилием мы все же побродили по лестничным маршам, поплутали чуток, не сразу попали в нужный кабинет.
Наконец, вошли.
Приемная была узка, некомфортабельна.
«По птице и прием, — отметил я и подумал: — А может, чекистская скромность?»
Сухопарая дама в очках оторвала от бумаг глаза, взглянула на нас. Не какая-то размалеванная секретарша-кошечка, а свой, проверенный товарищ. «Ясно! — машинально отметил я. — Чтобы посетители зря не делали стоек, не тревожили плоть».
«Щука» — так я ее окрестил — взглянула и без лишних вопросов шмыгнула в кабинет.
Вышла и опять молча — ну, хотя бы словцо произнесла, голосок ее, томящий душу, услышать, — глазами показала: входите!
Спокойно, читатель!
Войди вслед за нами в лубянский кабинет. И если слабость в коленях выдаст волнение, не стыдись его — столько слышано об этих утробах и их обитателях.
Пол покрыт светлым лаком, не задолбан каблучками, как в кинотеатре, куда мы как раз собирались с женой сегодня вечером на фильм Тарковского «Солярис». Ходят тут редко, отметил я. В основном мужчины.
Стены, как и положено, невыразительны, блеклы. С неизменными иконами: Феликс, Лысый, Леня- маразматик… По портрету не скажешь, что язык не выговаривает «систематически» — получается «сиськи-масиськи». Вся Москва потешается по кухням. Людям нужен адреналин.
Стол, конечно, внушительных размеров, как аэродром. На нем папочки на своих взлетных полосах, готовые к старту. «Какая тут моя?»
Мне указали на стул. Я сел. Поднял очи, чтобы увидеть хрестоматийного контрразведчика, выловившего меня, внутреннего диверсанта. Взглянул.
За столом сидел мужичонка в черном, несвежем на вид костюме. Серый, как и его галстук. И имя назвал: «Николай Иванович». Или «Иван Николаевич»? Это, собственно, не имело значения, так как индивидуальности не было, а был тип: партийный секретаришка, причем не первый. И не городского, а