Россию разных товаров; 19 марта издан был указ о том, чтобы полиция не чинила никому обид и притеснений. Уничтожены букли у солдат… Запрещены пытки… и так далее! Указы сыпались, как из рога изобилия. Не мудрено было вскружиться жаждущим гражданских свобод головам.
Члены Дружеского литературного общества восприняли это время как некую многообещающую утреннюю зарю, они ожидали — никак не менее! — возрождения России и окончательной погибели мрака. Они радовались — бурно, по-юношески…
Андрей Тургенев на одном из мартовских заседаний возмущался тем, что стихотворцы, славословившие так недавно Павла, теперь льют елей Александру.
— Херасковы! Державины! — говорил он. — Вы хотите прославлять его, вы говорите в слабых стихах то, что давно миллионы сердец красноречивее вас выразили немым восхищением, — но вы то же говорили о тиранах, вы показывали те же восторги! Мы вам не верим.
Не прощал Андрей фальшивых нот даже такому гению, как Державин.
На том же заседании Мерзляков прочитал свой стихотворный отклик на убийство Павла — «Оду на разрушение Вавилона», поэтическое иносказание, где говорил: «Тиран погиб тиранства жертвой», где радовался, что исчез наконец «Своей земли опустошитель, народа своего гонитель».
Жуковский, вдохновленный общей бодростью, продекламировал перед товарищами стихотворение «Человек», в котором попытался повернуть мрачную юнговскую тему жизни как трудного испытания по- новому:
Жуковский изобразил человека гигантом:
…Высокий, сутулый, шел он поутру в Соляную контору. Снег уже почти растаял, солнце вспыхивало на главах церквей; сверкали сосульки на карнизах… В темной воде Неглинки отражались деревья Александровского сада, башни Кремля, голубое небо. Камни мостовой дымились, высыхая. «О, весна, — думал он. — О, радость! Всё идет к лучшему».
Глава пятая
НАДОБНО СДЕЛАТЬСЯ ЧЕЛОВЕКОМ, НАДОБНО ПРОЖИТЬ НЕ ДАРОМ, С ПОЛЬЗОЮ, КАК МОЖНО ЛУЧШЕ. ЭТА МЫСЛЬ МЕНЯ ОЖИВЛЯЕТ, БРАТ! Я НЫНЧЕ ГОРАЗДО СИЛЬНЕЕ ЧУВСТВУЮ, ЧТО Я НЕ ДОЛЖЕН ПРЕСМЫКАТЬСЯ В ЭТОЙ ЖИЗНИ; ЧТО ДОЛЖЕН ВОЗВЫСИТЬ, ОБРАЗОВАТЬ СВОЮ ДУШУ И СДЕЛАТЬ ВСЕ. ЧТО МОГУ, ДЛЯ ДРУГИХ.
1
В конце мая 1802 года Жуковский выехал из Москвы. Впереди лежало — через Малый Ярославец, Калугу, Перемышль и Козельск — 279 верст, и последняя верста кончалась у Белёвской почтовой станции. Ему так не терпелось вырваться из «первопрестольной», что он даже надвинул на глаза картуз, когда на заставе раздалась команда «Подвысь!» и полосатое бревно шлагбаума взлетело, пропуская экипаж. Москва провожала его привычно-приятным колокольным звоном: звонили к обедне.
Дул прохладный ветер. Жуковский чувствовал и облегчение и какую-то тоску: из конторы он все же вырвался, но сколько хорошего оставил он с Москвой! Усевшись поглубже, он не то задумался, не то задремал. Повозку изрядно потряхивало.
…Прошлым летом среди членов Дружеского литературного общества пронесся слух, что Карамзин собирается издавать новый журнал под названием «Вестник Европы»; редактировать этот журнал предложил ему содержатель университетской типографии книготорговец Иван Васильевич Попов. Жуковский вспомнил этого Попова — краснолицего, в седом парике купца-чудака, вечно оживленного, говорливого и даже писавшего стихи… Попов обязался платить Карамзину три тысячи рублей в год. Вот это была новость! До этих пор редакторы были сами и издателями: доходы-расходы — как получалось… А Попов знал, что делал, он помнил успех карамзинских периодических изданий.
Карамзин стал разрабатывать планы, делать переводы, просить друзей доставлять ему сочинения. Он договаривался об этом среди прочих и с молодежью — Андреем Тургеневым, Мерзляковым, Жуковским. Тираж журнала намечен был небольшой — шестьсот экземпляров, но уже после первых номеров поднялся вдвое: книжки «Вестника», выходившего раз в две недели, зачитывались до лоскутков. Многие литераторы — Державин, Херасков, Нелединский-Мелецкий, Дмитриев, Пушкин и другие — оказывали Карамзину поддержку.
Карамзин был уже женат — на Елизавете Ивановне Протасовой; жили они всё в том же доме Шмидта на Никольской, где бывал Жуковский. Весной переехали в Свирлово,[49] невдалеке от Останкина, где поселились на летние месяцы во флигеле усадьбы помещика Высоцкого.
Жуковский сделал перевод элегии Томаса Грея «Сельское кладбище» и повез его Карамзину в надежде, что он примет его для журнала. Карамзин повел его гулять к Останкину, которое граф Петр Шереметев только что отстроил. Они прошли поле, миновали дубовую рощу и остановились на опушке: впереди раскинулся огромный пруд, осененный липами и вязами, ровный как стекло. Тут сели они на поваленное дерево, и Карамзин стал объяснять Жуковскому, чем перевод плох. «Однако, — сказал он, — у вас может получиться великолепная вещь». Он указал удавшиеся строки и вообще говорил так мягко и с таким вниманием к молодому стихотворцу, что тот ушел с твердым желанием продолжать работу над