заволакивается тучами: „Мы вправе ожидать от Гилельса углубленной работы над собой… серьезного художественного роста. Эти ожидания не оправдались… Молодой пианист стоит на опасном пути“». (Почему-то слышится здесь — помните? — «…но наш бронепоезд стоит на запасном пути». —
Удивляется и Д. Рабинович: «Диаметральная противоположность оценок игры Гилельса в интервале каких-нибудь двух лет (каких двух лет? — пример ленинградского концерта и всего последовавшего за ним — перед вами. —
Видите? — только на первый взгляд; а дальше, докопавшись до истины, Д. Рабинович все объяснил: Гилельс скатился к виртуозничанью. Ясно как день…
Вот и приходилось потом: одним — подгонять искусство Гилельса под обличения 30-х годов (поддерживая тем самым ложные представления), другим — с полным правом «отменять» эту критику как ошибочную.
Слышу голоса читателей: докажите, что в 30-е годы обвинения в виртуозничаньи предъявлялись другим исполнителям, не только Гилельсу, — тогда поверим.
Пожалуйста. В этом преступлении уличался… Софроницкий! А заодно с ним и Оборин.
Так и говорится: у Софроницкого и Оборина «чаще всего виртуозность и раз навсегда решенная романтическая схема (где же новый советский стиль?! —
Причем это писал еще критик с человеческим лицом. А другой выразил свое неудовольствие Гилельсом, привлекая к ответственности уже не только его и проявив при этом революционную бдительность: «Значительная доля вины (!) приходится на его [Гилельса] художественное руководство, не сумевшее направить Гилельса по правильному пути и дать ему подлинную художественную культуру». Думаю, не надо обладать абсолютным слухом, чтобы уловить здесь хорошо знакомые интонации 30-х годов.
С гилельсовской виртуозностью у критики — сплошные хлопоты: ведь со временем понадобилось показать, что, собственно, виртуозность — это вовсе не так уж и плохо; пришлось призвать на помощь лингвистические познания: понятие «виртуозность» ведет свою родословную от слова «virtus», что означает «доблесть», смотрите — ничего страшного… А потом еще надо было разобраться в запутанной проблеме: чем же отличается виртуозничество от виртуозности, или в обратном порядке — виртуозность от виртуозничества… Туго приходилось, конечно.
Наконец — уже много позже, похваливая Гилельса за непрерывный рост над собой, — все-таки выработался неплохой пианист — Г. Цыпин выдвинул ценное положение: Гилельс так вырос — и это высшее из достигнутого им, — что стал антивиртуозом! Это ж надо такое удумать!
Спору нет: техника Гилельса экстраординарна. Вот Г. Коган с восторгом пишет: «Искусство Гилельса — замечательно по масштабу… Каменная кладка его широких и крепких построений… неотразимо и радостно действует на аудиторию. Бывает, что исполнитель волнуется и горячится вовсю, а слушатель „внимает равнодушно“. Гилельс, наоборот, сдержан и сосредоточен, но волны его подъемов чуть не смывают слушателя с места».
В том же 1933 году один из критиков восхищался: «Он [Гилельс] не знает пианистически непреодолимого и с исключительной свободой, внешне просто и легко побеждает все препятствия… Посмотрите — как точен, буквально математически выверен крепкий, стальной удар Гилельса, как пианист весь собран и экономен в движениях и, вместе с тем, какой у него огромный размах, смелость, броскость в пассажах, октавах, двойных терциях и т. д., какая железная выдержка, умение дать единое длительное нарастание, развернуть широкое, напряженное динамическое движение…»
Обладал ли Гилельс всеми перечисленными качествами? Конечно, да! И в превосходной степени. Но как можно упустить из виду, что эти «ресурсы» применялись им не «вообще», а только там, в тех масштабах и в тех сочинениях, где были необходимы?! Критика же придавала им кардинальное значение, отчего они вытесняли все другие гилельсовские свойства и «умения». О какой «каменной кладке», «гранитной массивности», «стальном ударе» и «железных пальцах» может идти речь, скажем, в упомянутых уже «Перекликании птиц» Рамо или «Дуэте» Мендельсона? Как не увидеть, не услышать, не придать никакого значения?!
Вот и сопровождала Гилельса молва: пианист он «стенобитный» — одни кирпичи (кладка!), сталь (пальцы!), гранит (массивность!), железо (ритм!)… А где же музыка?! Где же все ей присущее — романтическая взволнованность, сердечность, мечтательность, поэзия, текучесть, плавность; где же устремленность ввысь, а, с другой стороны, — глубина, философские раздумья, значительность содержания? Где?! Я столько раз слышал это собственными ушами…
«Перефразируя слова Бузони, — пишет Баренбойм, — „желая стать выше виртуоза, нужно сначала быть им“, я сказал бы, что Гилельс всегда (и это „всегда“ должно быть подчеркнуто!) был выше виртуоза, больше чем виртуоз. Художественная мысль и виртуозность в игре Гилельса во все времена воспринимались слитно, в единстве, разрыва между ними никогда не было, и уж подавно нет сегодня». И в другом месте книги, которую я цитирую: «И разве в юности не
В гипертрофированной чувствительности критики к «технике» была тогда одна подоплека, о которой никогда открыто не говорилось, но подспудно она всегда присутствовала: поскольку стиль Гилельса — советский, то само собой понятно, он должен быть противопоставлен другому —
А критика продолжала твердить: «„Стальные“ пальцы в пассажах, „каменная кладка“ в аккордовых репетициях, не обнаруживающее никаких усилий „парение“ в длительных линиях двойных нот, смелость и свобода октавной техники — все это в безупречной („выигранной до каждой ноты“), совершенной форме — таково состояние его пианистического аппарата, в котором не чувствуется ни границ, ни рамок».
Вынужден попросить у читателя прощения: эта цитата взята из книги В. Дельсона о… Рихтере! Здесь-то, как видите, все в полном порядке:
Есть простое объяснение. К моменту появления Рихтера ситуация заметно изменилась, и «техника» потеряла жгучую «актуальность»; к тому же, над ним не тяготели «проступки» 30-х годов, потому-то «каменная кладка» и «стальные пальцы» — те же «показатели»! — уже не несли в себе оттенка чего-то не вполне «музыкантского» и стали «хорошими».
Что же до Гилельса, то, как уже было сказано, с 30-х годов за ним по пятам следовал «слух», ставший устойчивым предрассудком — и извративший для многих представления об этом великом музыканте. Никто особенно и не пытался докопаться до «правды», да и нелегко это было — опять вспомню Стефана Цвейга: «Разве наш рассудок расстается с чем-нибудь так же трудно, как с предрассудком?» Этой темы я еще коснусь.
Первые записи