устроенная в Малом зале. Надо сказать, что Олег Константинович очень серьезно относился к своему живописному хобби; и вот он совершил необъяснимый поступок — позвонил Гилельсу, будучи очень отдаленно знаком с ним, и пригласил его на выставку; не на концерт, а на выставку!
Мне сообщил:
— Он обещал прийти; я сказал ему, что будете Вы.
И действительно — пришел, несмотря на то, что через два дня — 27-го декабря у него концерт в Большом зале консерватории, где ему предстояло впервые играть h-moll’ную Сонату Шопена! Мы сели за стол, стоящий в центре зала, поговорили, никуда не торопясь; он спрашивал, играю ли я что-нибудь Эйгеса и что собой представляет эта музыка. Почему-то поинтересовался моим отношением к Скрябину. Потом обошел экспозицию, тщательно рассматривая работы, и расписался в книге отзывов; рассказал о том, как был в Париже в мастерской Ларионова и как та дама, которой достались его картины, то ли не показывает их никому, то ли не продает — сейчас точно не помню; сказал о произведенном на него Ларионовым сильном впечатлении.
…А после своего концерта в артистической он, по обыкновению, осторожно осведомился:
— У Вас есть сейчас какие-нибудь дела?
Если бы они у меня даже и были, то я все равно бы сказал, что их нет.
— Подождите меня, мы вместе поедем ко мне.
Он долго не выходил; наконец, усадил нас с женой на заднее сиденье в свою машину, а сам сел с шофером. Пока мы ехали — подробно расспрашивал об институтских делах. Он был в хорошем настроении — значит, доволен концертом и хотел отметить это событие.
За столом были еще Лена (дочь Гилельса) с мужем и В. Блок (его ученик и друг) с женой. Гилельс разлил всем в бокалы вино из красивой бутылки и сказал значительно:
— Это вино — с виноградников Жорж Санд; его, наверное, пил Шопен!
Все с трепетом пригубили.
Потом, уже в кабинете, говорил о том, как дорога ему эта соната. Я спросил, по польскому ли изданию он играет.
— Да, я люблю польского Шопена, не люблю разные редакции — я хочу сам подумать!
Подарил мне пластинку, пробный экземпляр: на пустой белой этикетке его рукой было написано:
М. Равель — Павана
Игра воды
Москва, концерт — БЗК
К. Дебюсси — Образы, 1 серия
1) Отражения в воде
2) В честь Рамо
3) Движение
Это на одной стороне. На другой:
Запись с концерта в Праге 1973 г.
И. Стравинский
Сюита из балета Петрушка
1. Русский танец
2. У Петрушки
3. Гуляние на Масленой
В июне 1979 года я получил от него по почте западногерманский проспект, посвященный пятидесятилетию со дня его первого концерта.
Как обычно, он продолжал звонить, но о себе не рассказывал ничего, хотя доходили вести о его непрекращающихся триумфах. Один только раз он сам сообщил, что называется, с места в карьер, имея в виду запись на «Дойче граммофон»:
— Гришенька, «Хаммерклавир» есть!
Отвечая на мои вопросы, держал в курсе дела — какие сонаты Бетховена «прибавил» к записанным; но однажды, когда я спросил, сколько еще осталось и скоро ли он закончит весь цикл, то услышал:
— Я не загадываю…
Голос был уставший и непривычно глухой… Нет, никакого недоброго предчувствия не шевельнулось тогда во мне…
Чтобы любить, его надо было знать
Человеком — как и музыкантом — он был ярко «очерченным», необычным во всем. Внешне производил впечатление «застегнутого на все пуговицы», неприступного и хмурого. То была, однако, необходимая защита от любопытства окружающих, от людской пошлости; он, может быть, инстинктивно, оберегал свой внутренний мир — интенсивнейшую духовную жизнь. Его суровость могла отпугнуть от него людей; но вспомним, — очень ли улыбчивым был Рахманинов? Да, опять это имя. 3. А. Прибыткова писала: «Были люди, которые, не зная Рахманинова-человека, не любили его». О Гилельсе скажу немного иначе: чтобы любить, его надо было знать.
Он был не похож на ходячий идеал, — он был гениален, и этим, думаю, многое сказано. С ним было нелегко. Если что-нибудь не по нем — держись! Если человек допускал какую-нибудь оплошность, если повел себя, с его точки зрения, недостойно, тем паче, если поступок был совершен не «просто так», а из каких-то соображений, не дай Бог, корыстных, если только он подозревал — не всегда справедливо, — что кто-то от общения с ним ищет выгоды и «преимуществ», — всякие контакты с таким человеком рвались бесповоротно. Появлялись обиженные. Они не гнушались ответными шагами — распространением всевозможных слухов, порой самого фантастического свойства. Он, зная это, тем не менее никогда не осторожничал, поступал, как считал нужным, и… наживал себе врагов. Никакие соображения «безопасности» не могли его остановить. Относиться к этому можно как угодно. Снова бросается в глаза сходство с Рахманиновым; свидетельствует С. Сатина: «Обмана он не прощал никогда и помнил его долгие годы. Доступ к нему человека, обманувшего (или обидевшего. —
Внешняя суровость Гилельса отражала его отношение к делу, которому он отдал всю свою жизнь. Здесь он был непреклонно строг, требователен и честен; ни себе, никому другому не позволял ни малейшей «расслабленности». Мне рассказывали, как он приехал в какой-то город, где должен был играть с оркестром. На репетиции дирижер часто останавливал оркестр (в оркестровой экспозиции концерта), делал замечания — короче говоря, учил. Еще не взяв ни одной ноты, Гилельс прервал репетицию: «Почему оркестр не готов к моему приезду?» Может быть, это нескромность? Совсем нет! Напротив, этим он как бы сказал: «Я сделал все, что мог, почему же вы не сделали этого? Перед Музыкой мы все равны».
Удивительную историю я узнал от дочери Н. Чунихина — дирижера симфонического оркестра Свердловской филармонии. Гилельсу предстояло выступить с ним в Челябинске (1964) с Третьим концертом Бетховена. Обычное «стандартное положение»: солист приезжает, репетирует и играет. Ан нет! Поскольку Гилельс не знал Чунихина как музыканта, он предварительно вызвал (!) его к себе в Москву и тщательно прошел с ним концерт. Теперь Гилельс мог быть спокоен — все сделано надежно. Какой высокий пример честности, пиетета перед искусством!