Он был человеком добрым и помогал людям; говорю это со всей ответственностью: кое-что проходило, так сказать, и через мои руки. И мне помог, о чем я узнал слишком поздно… «Хорошие дела, Гришенька, — сказал он однажды, — должны держаться в тайне». Так и поступал.

Свидетельствует Валерий Афанасьев: «Он делал многое для меня, о чем я узнал совсем недавно, а он никогда об этом не говорил. Любил помогать, не афишируя это. Многие до сих пор не знают, что он им помогал, и я слышу об этом из разных источников до сих пор!.. Его щедрость, доброта не совпадают с привычными манифестациями доброты. Ойстрах, например, — совершенно другой: он был очень хорошим человеком (все об этом говорят), но выражал это спонтанно и открыто. Эмиль Григорьевич по доброте и щедрости Ойстраху совершенно не уступал (нет никакого сомнения), но просто действовал совершенно по-другому… Он чурался всякого рода саморекламы, показухи. Для него было самым ужасным делать что-то ради того, чтобы заметили».

Прошли долгие годы, и некоторые случаи стали всплывать в печати, причем в других работах — не о Гилельсе. О них и скажу.

В статье о Борисе Гольдштейне рассказывается, как постепенно ему сокращали количество концертов, а «Союзконцерт» — дальше цитирую — «перекрывал ему все гастроли за рубеж. До 1974 года (вынужденного отъезда Гольдштейна на Запад. — Г. Г.) всего два заграничных турне состоялись благодаря помощи Э. Гилельса».

Когда Евгений Могилевский окончил консерваторию, его, лауреата первой премии Брюссельского конкурса (!), не желали оставлять в Москве и посылали работать по распределению. Возмущенный Гилельс идет к заместителю министра культуры В. Кухарскому, — он хлопочет не о своем ученике: Могилевский — ученик Я. Зака. «Считайте это моей личной просьбой…» Получилось.

Двоих профессоров консерватории — М. Неменову-Лунц и А. Шацкеса — намеревалиссь отправить на пенсию. Обжалованию не подлежит: время было «командное». А. Гольденвейзер и Гилельс идут «наверх»… Отстояли.

В изданной на Западе книге одного из музыкантов, уехавшего из страны в так называемый застойный период, говорится о том, как трудно было передать на родину посылки нуждающимся людям — необходимые лекарства, одежду, деньги. Приезжавшие наши гастролеры под разными предлогами чаще всего уклонялись. Но только не Гилельс — он всегда брался передать, безотказно.

Известный французский критик Клод Ростан, автор ряда книг, запечатлевших его беседы с великими музыкантами, — можно себе представить, кого только ни перевидал он за годы своей деятельности! — написал о Гилельсе: «Никогда не знал я человека более обворожительного, более приветливого, сердечного, располагающего к себе, более находящегося во власти искусства…» И я не знал…

Играть ему становилось все тяжелее — сказывались годы, все чаще он плохо себя чувствовал, уставал. Но слушатели ни о чем не подозревали — он продолжал поддерживать уровень своего пианизма на недосягаемой высоте.

Никита Магалов вспоминал: «Джоанн Бик [импресарио] была потрясена, когда рассказывала мне, что по окончании сольного концерта (в Голландии. — Г. Г.) она ждала Гилельса в коридоре. Так как за закрытой дверью она не услышала ни малейшего движения, то, забеспокоившись, приоткрыла дверь и увидела его сидящим на кушетке почти безжизненным.

Мне он всегда казался гигантом, обладающим несравненной мощью. И эта его неожиданная слабость очень меня поразила».

В беседе с Л. Баренбоймом Гилельс вынужден был признаться: «…Физически бывает уже очень трудно играть». Между тем интенсивность его выступлений нисколько не ослабевала. В последние годы в Москве он обычно играл программу дважды — два дня подряд или через день: один концерт абонементный, другой — «свободный»; оба — в Большом зале консерватории, иногда второй — в Зале им. Чайковского. Таким образом, зал вмещал как бы вдвое больше слушателей.

Дважды, 24-го и 26-го января 1984 года в Большом зале консерватории он сыграл громадную программу, где в числе других сочинений значились — впервые в Москве — Третья соната Скрябина и Двадцать девятая — Бетховена. «…Была вся музыкальная Москва, — вспоминал впоследствии один из присутствовавших. — Никогда — ни до, ни после (даже на Горовице!) — невозможно было увидеть на концерте всю профессуру консерватории, играющих пианистов, музыкальных критиков…» Кто мог думать, что в Москве он больше не выступит никогда!

Пройдет время, и концерты того периода приобретут особую значимость, как последние в том или ином городе или стране: последний концерт в Москве, последний в Ленинграде… «31 мая 1984 года, — писал Л. Гаккель, — Гилельс дал концерт в Большом зале Ленинградской филармонии. До этого он 16 лет не играл сольных концертов в Большом зале, 9 лет вообще не выступал в Ленинграде с сольными концертами, 6 лет совсем не появлялся у нас… Судьба распорядилась с жуткой иронией, с чудовищной жестокостью, свойственной ей одной: сольный концерт, которого мы не чаяли дождаться, но дождались, стал последним сольным концертом Гилельса в Ленинграде, а концерт с оркестром был последним выходом Эмиля Григорьевича на нашу филармоническую эстраду.

Писать об этих его выступлениях, как об эпилоге, — нельзя, в них ничто не было „прощальным“, все, напротив, было пронизано — по обе стороны эстрады! — нетерпением долгожданной встречи, это было настроение бетховенского „Le retour“, „Возвращения“ (из Сонаты № 26). Гилельс играл с огромным подъемом, взволнованно, властно, мудро — и совершенно».

Наконец, последний концерт в жизни… Это произошло 12 сентября 1985 года в Хельсинки; весь зал — и сидящие на сцене — при его появлении встал… Гилельс играл семь сонат Скарлатти, Сюиту «Для фортепиано» Дебюсси и Сонату № 29 Бетховена. В этом же месяце была сделана и последняя запись — Сонаты № 30, 31 Бетховена (на фирме «Дойче граммофон»).

Беда грянула неожиданно. 14 октября 1985 года случилось непоправимое. Но сказано: «Дней лет наших всего до семидесяти лет…»

У Константина Паустовского есть слова, в которых выражено невыразимое: «Самое ужасное в смерти для тех, кто остался жить дальше, заключается в том, что они не успели сказать умершему то главное, что чувствовали и думали о нем. Любящие, как всегда, опоздали. Непонятная застенчивость сжимала им губы. И теперь он, конечно, никогда не узнает, как сильна и бескорыстна была их любовь. Может быть, она могла спасти его?»

Нежданная и страшная весть мгновенно облетела музыкальный мир. «Когда на Шопеновский конкурс 1985 года пришла скорбная весть о кончине Эмиля Гилельса, — вспоминает Галина Черны-Стефаньска, — зал встал в горестном оцепенении…»

«Октябрь 85-го года, — пишет Даниил Шафран, — Флоренция, Международный конкурс камерных ансамблей. Я был членом жюри. В перерыве между прослушиваниями ко мне подошел председатель, известный итальянский музыкант Пьетро Форулли, и что-то взволнованно начал говорить. В тексте, им сказанном, промелькнуло имя Гилельса. Я ничего не понял сразу, он это заметил. И тогда прямо, как из пистолета, он сказал всего три слова, и перевод не требовался: „Е morte Emil Gilels“. Через несколько минут председатель обратился к публике, наполнявшей зал, где проходил конкурс, и сказал, что вчера в Москве скончался великий артист Эмиль Гилельс…

Конкурс продолжался. Я сидел в абсолютно шоковом состоянии, слезы застилали мне глаза. Я ни о чем не мог думать».

Геннадий Рождественский, которому ни разу не привелось выступить с Гилельсом, опубликовал слова прощания: «Смерть Эмиля Гилельса — огромная потеря для мирового искусства. Велика наша скорбь. Утешает ее уверенность в бессмертии великого артиста».

Повсюду музыканты отдавали дань памяти Гилельса — концерты, собрания, высказывания; в Париже был образован «Клуб друзей Эмиля Гилельса».

Есть подобное общество и в США.

В дом в центре Москвы шли письма, телеграммы — слова скорби и утешения…

Вернер Раквитц, руководитель театра «Комише опер»:

Дорогая многоуважаемая госпожа Ляля Александровна Гилельс! Посыпаю Вам программу концерта, который мы посвятили памяти нашего незабвенного Эмиля Гилельса. Курт Зандерлинг и я, как Вы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату