У Петра Михайловича на глазах блестели слезы. Эту песню он любил больше других, она как нельзя больше подходила ему своей широтой, своими несбыточными мечтами о златых горах и реках, полных вина, которых он, Покровский, никогда не имел, но хотел бы отдать за «ласки-взоры», которых не имел тоже. Серафима Михайловна, его жена, была женщина тихая, строгая и даже в молодости скупилась на ласки. Она родила ему четверых детей, и всех вырастила без потерь, и выкормила в трудное послевоенное время, умудрившись ни разу не то что не ударить никого под горячую руку, но и не повысить голоса. Вот и сейчас, за столом, она сидела прямая и строгая, поджав губы, и думала о чем-то своем. Может быть, о том, что надо бы сегодня полить деревья — дождя давно не было.
Да, как-то получилось так, что семья Покровских все увеличивалась. Дети выросли, но из дому не уходили, напротив, к своим четырем прибавились три Ларисины дочки и зять. Комбинат обещал молодым квартиру, но пока все толпились тут, у отца, под его невысокой шиферной крышей, крытой своими руками, под его яблонями, которые они с женой посадили лет двадцать тому назад. Тогда, казалось, сажали не часто, а когда деревья разрослись, затемнили сад, стали сплетаться ветками…
Дом строил сам, и сад сажал, и трудился — все для детей. И дети нельзя сказать чтобы плохие выросли. Младшая, Люда, в седьмом классе, отличница. Средняя, Любаша — студентка в пединституте. Трудновато ей приходится, но все же старается. Эта в деда. Дед дьячок был, оратор души. Вот и Женька, сын, когда выпьет, говорит, что тянет его в политработники. А пока взрывником работает. Чуть не погиб — загорелась машина, на которой аммонит везли. Он, Женька, шоферу велел подальше на дороге стать, предупреждать, если кто появится, а сам стал тушить. Опалило ему лицо, шею. Когда увидел, что разгорается сильней, успел отбежать. А шофер за шапкой к машине вернулся — и все. Был готов. Двое детей осталось. Хотел его Женька оберечь — не удалось. Он потом в таком смысле высказывался, что решил: если кому жизнью рисковать, то ему, Женьке, как бездетному и неженатому…
— Ты кушай, Петя, кушай, — негромко говорит Серафима Михайловна. — Картошечку съешь, грибочков, огурчиков. Надо же, Петя, закусывать.
Боится, что муж напьется. Он, правда, когда поет, есть забывает. А почему не напиться по такому случаю? Дочка хорошего человека нашла, может быть, наконец устроится… Лариса — его любимица, а билет самый трудный вытянула. Сколько у них с матерью сердце о ней болело… Встретила мужика пустого, из-за него и учиться дальше не стала — поступила работать в прачечную, а там детки пошли…
На Ларисе платье скромное, горошками — не хотела второй раз подвенечное надевать. Поет, разливается, как горлинка. На Валентина иногда взглядывает, улыбается ему, а он под столом ее руку жмет… Вроде, правда, у них любовь. Дай-то бог!.. Почему бы не напиться, когда есть с чего? Кто осудит? Соседи на улице все свои, двадцать лет одним миром живем. По бокам два медика. Слева от Покровских доктор Редькин, справа — врач Фетисов. Старик Редькин уже на пенсии, а Фетисов заведует заводской поликлиникой. Кожник. Покровский с обоими в дружбе. К Редькину за советом идет и деньги у него одалживает, а с Фетисовым вместе их пропивает. И хотя Редькина Покровский больше уважает, почему и называет его доктором, врач Фетисов ему ближе в товарищах, и сейчас, сидя за столом, он подумал, что у Фетисовых очень слышно, как гуляют, и, может быть, Андрей Павлович обидится, что его не позвали…
Он поднялся из-за стола и заковылял к двери, махнув остальным, чтобы продолжали петь. Ходил он плохо, поскольку был без пальцев на обеих ногах: отморозил в войну и отняли в госпитале. По этой же причине и ходил в сапогах с портянками — в сапогах ногам было легче. Всю войну он отвоевал солдатом, и в его облике навсегда осталось что-то солдатское. Мелкий от рождения, хлипкий на вид, с крупными щербинками на круглом курносом лице, с редкими русыми волосами, он был не из тех плакатных солдат- красавцев, но из тех, кто хладнокровно, с терпеливым мужеством делает трудное дело войны, налаживает под обстрелом телефонную связь, вытягивает на себе орудия, вязнущие в месиве распутицы. Он был не из тех, кто поднимает в атаку, но из тех, кто отстреливается до конца. Однажды, в войну, ему поручили как маленькому и верткому водрузить на башне в освобожденном городе победный флаг. И когда в праздники он трудно поднимается по приставной лестнице к слуховому чердачному окну и укрепляет над крышей свой красный флаг, он иногда невольно вспоминает об этом.
Покровский вышел во двор, отер рукавом вспотевшее в духоте лицо. Было начало августа, благодатное время, когда земля воздает человеку за его труды. Наливались яблоки. Груши, желто-румяные, свисали гирляндами, как лампочки на елке. Огурцы отцвели и хитро прятались под листом, тяжеля и оттягивая плети. Уже вечерело, и небо гасло, в траве трещали кузнечики, обещая сушь, и за невысоким деревянным заборчиком доктор Редькин с внучкой Ирой поливал цветы. Редькин был в майке, полосатых пижамных штанах и соломенной шляпе, с которой летом не расставался.
Покровский подумал, что если звать Фетисова, то надо бы взять еще про запас пол-литра, пока ларек не закрылся. Он подумал, что Редькин с охотой даст ему деньги, поскольку прошлый долг он в срок отдал, а частью отработал — починил протекавшую крышу.
Он окликнул доктора, и тот, поставив на траву лейку, направился к заборчику. Тут они и встретились — каждый на своей стороне. Заборчик был обоим до пояса и не мешал разговору.
— Гуляете? — спросил доктор. — Ну, в добрый час!
— Это, собственно, время покажет, — сказал Покровский. — Как постелят так и спать будут… А я, собственно, хотел спросить… крыша-то как?
— Дождя давно не было, — сказал доктор. — И не похоже, что скоро будет…
— Вы насчет этого не сомневайтесь, — заверил Покровский. — Мы с Женькой все законопатили и толь постелили, и шифер, и сверху еще камушек. Так что течь не должна…
Они оба уже знали, к чему клонится разговор, и доктор даже пошарил в кармане пижамных штанов, ища деньги.
— Что, Михалыч, не хватило? — спросил он. — Сколько вам дать?
— Мне, собственно, трешки хватит, — с достоинством сказал Покровский. — Через два дня отдам, вы не сомневайтесь…
— Бога ради, — сказал доктор. Он был рад, что трешка нашлась в кармане и не пришлось идти за ней в дом. — Бога ради!..
Доктор Редькин уважал Покровского и часто говорил, что у соседа золотые руки. Руки у Покровского и правда были золотые, да и голова неплохо соображала. Но руки его ценились в поселке особенно, потому что в последнее время соображающих стало больше, а мастеров на все руки — раз и обчелся. Покровский же был и слесарем, и плотником, и монтером, и кровельщиком, и маляром… Умел он и еще многое, в том числе был шофером и лихо водил свой инвалидный «Запорожец», пройдя курсы и освоив ручное управление. Приходилось шоферить ему и в армии, но тогда ездил он без прав, а, как сам он говорит, «символически».
Покровский заковылял к поселковому ларьку. Когда он спешил, то хромал сильнее, переваливаясь с ноги на ногу. Он шел по тихой вечерней улице, поросшей травой, и гармошка, не смолкавшая в его доме, догоняла его…