репортом о моей болезни и не поставил бы ее совсем посредственной против прежде посланных репортов; однако страх мой миновал. Жена его, генеральша Богомила Даниловна, превосходила своего мужа своим проворством, ознакомилась с моей женой. Генеральша не упустила сего полезного случая, взялась стараться и стряпать обо мне у своего мужа, насказав прежде, что она слышала от него якобы нам неприятное; а за такие свои усердные труды и откровенности в приданое своей племяннице (она своих детей не имела) получила от жены моей добровольного подарка рублев на сто. Недельфер не устыдился и сам на свою персону требовать также подарка, под видом якобы шутки, как будто он для меня великое одолжение сделал, что написал репорт, в котором пишет так: “Он меня осматривал и видел здоровьем слаб и лицем худ”. Склад сего репорта точно изображает его природный разум. Я просил через адъютанта его, чтоб он худобу лица моего из своего репорта выключил; но он без ряды того сделать не хотел, а я более торговаться с ним не пожелал и оставил так. Дочь наша, по приезде в Ригу, пожив два месяца, скончалась.
В августе месяце проскакал из армии через Ригу курьер; от него узнали о несчастной близ Кистрина [340] бывшей баталии. Оною армией командовал тогда граф Фермор, жена его жила в Риге. Графиня получила от своего мужа о многих несчастливых известие, а через графиню и все сведали, кому надлежало украсить свое несчастье трауром. На сей баталии граф Чернышев, генерал-поручик Иван Алексеевич Салтыков, Мантейфель, со многими штаб- и обер-офицерами, взяты были в полон; из артиллерийских мне знакомых убиты были полковник Калистрат Мусин-Пушкин, подполковник Эленадлер, подполковник Аранд, майоры Игнатьев и Брем, и прочих штаб- и обер-офицеров побито много. К великому тогда графа Шувалова неудовольствию, взяты были на оной баталии его секретные гоубицы пруссаками в добычу, у которых в дуло не смели из своих россиян смотреть не имеющие особливой к сему таинству доверенности и присяги. Король прусский, получа оные гоубицы, приказал в Берлине, своем столичном городе, поставить на площади и открыть у них секретные дулы для вольного смотрения всех зрителей.
После свидетельства Недельферова, посланного о моей болезни, в Риге ничего со мной на некоторое время не происходило; однако из главы моей никогда того не выходило, с кем я имею дело: с тем, который определил мне смерть и досадует еще на меня жестоко, помышляя, якобы я в поругание его гордого определения живу на свете и еще увертываюсь от его сильной руки так долго. В таковом волнении оскорбленных моих мыслей не мог я предвидеть будущего, что со мной граф сделать может; от сего впал я в великую задумчивость; наконец, посетила меня безрассудная гипохондрия. В такое беспокойное для меня время не получал я долго от своего приятеля Мартынова писем, что побудило меня к нему наконец написать так:
“Государь мой!
Вскоренившее во мне мнение о всегдашней ко мне вашей благосклонности побудило меня возобновить еще мою благодарность, коя от меня никогда не отходила. Признаюсь, что презрение ваше ко мне нынешнее не без основания есть, в рассуждении моих иногда поступков, в коих я спасение себе мнил; да неужто и того для вас еще мало наказания, что меня гонят, и еще больше, что безвинно? Неужто и ваш золотник мщения положится с прочими к перевесу на позорное погружение моих напастей, которых я ни сотой доли толикого зла от изнеможения моего понести не могу? Представьте себе человека, который сух [341] и худ, непрестанно ходя взад и вперед по горнице, когда сможет, в задумчивости и мыслях, с готовыми глазами к пролитию слез, от воображения, якобы и горы высокие валятся на погубление его, часто иногда руки протягивает во упорность, на отвращение оных; и если оное вообразите, то найдете точно, что я-то оными забавами пользуюсь нередко. Вот мое состояние, в коем нахожусь. Как некогда обеднявший старик обличал своего благодетеля, Александра Великого, уподобляя его прежние к нему доброхотства горящей масляной лампаде, в которую он не желал для освещения его бедности наполнять масла, наконец, вдруг от презрения, не хотя влить уже и капли, гасил лампаду, совсем угасил прежния свои старику доброхотства, оставил его в темном и мрачном погружении: и я, ежели б знал вашу свободу, то сколько взял бы смелости вам напомянуть, что и вы, снабдевая иногда меня изобильно своими строками, не жалели чернил, ныне же и капля вам для меня дорога стала”.
На сие письмо приятель мой Мартынов возобновил ко мне писать по-прежнему. Я, льстя себе иногда, что, может быть, приду в прежнее от болезни моей здоровье и продолжать службу, к которой имел великую склонность, мнил себя быть способна для получения чести, а паче при артиллерии, понеже в знаниях артиллерийской науки я не имел недостатка; однако перемогло мои мысли, чего я не мог уже более льстить себе надеждою от жаркого на меня графского гонения. Наконец принял я меры, с великим сожалением, просить в отставку, хотя мне весьма не хотелось. Я писал к Ивану Федоровичу Глебову, который тогда был в Петербурге, и к Михайлу Александровичу Яковлеву; а каково я письмо к генералу Глебову послал и что мне оное послужило в пользу, то соблюл я того письма копию, которую при сем сообщаю.
“Милосердный государь!
Оказанные милости вашего высокопревосходительства были мне непосредственно фундаментом всего благополучия моего, коим я поныне счастье имею пользоваться. Сие самое причиной дерзновения моего, что я взял смелость с преданностью моею утруждать ваше превосходительство, милосердного государя. К немалому моему несчастию, слабость моего здоровья лишила меня надежды более продолжать службу, о чем не могу я вашему высокопревосходительству без слез донести. Ныне ж, находясь в такой крайности, не имея никакой надежды, кроме [342] вашего высокопревосходительства, за основание почел прибегнуть к известной всем милости вашего высокопревосходительства: сотворите со мной милость, милосердный государь, чтоб предстательством вашего высокопревосходительства уволен я был от полевой и гарнизонной службы и непорочную мою жизнь на своем пропитании окончить мог”.
Яковлеву писал я, чтоб он, хотя сверх моего желания, руководствовал бы мне быть в отставке, в которой мнил я себе найти последнее убежище от графского гонения. Генерал Глебов, увидясь с Яковлевым, посоветовал о моей крайности и положил помогать мне всеми силами, дабы как можно избавить меня из когтей сильной руки и доставить мне отставку. Генерал Глебов приказал экзекутору Бороздину, чтоб я прислал челобитную не через армейских генералов, у коих я тогда находился по списку в команде, но прямо в Петербург к нему, Глебову. Я, получив от Бороздина экзекутора письмо о присылке челобитной к отставке меня от службы, послал оную челобитную, в которой прописал свою службу, при фейерверке полученные в голову удары и раны и настоящую тогда свою болезнь и слабость, в которой я находился. На мою челобитную прислано к генералу Недельферу повеление, чтоб меня отправить с пашпортом в Петербург для отставки. Я начал собираться из Риги к моему отъезду, а между тем все артиллерийские офицеры, коих тогда в Риге было довольно, хаживали ко мне каждый день в квартиру для препровождения времени. В один день пришли ко мне офицеры и сказывают, что они были вместе с доктором и свидетельствовали офицера, оказавшегося в безумстве, и что тот доктор притом сказал всем вслух, что оной болезни, притворная ль или настоящее повреждение ума есть, дознать по медицине никак не можно. Один из офицеров (Я утаю сего офицера имя, а буду называть его “он” для того, что в молодости было сделано в шутках, того под старость слышать нелестно.) сказал мне, легонько смеючись: “Посмотри, братец, что я сделаю и какую штуку из сего устрою, ты скоро услышишь”. Я дознался, что он притвориться намерен сумасшедшим, в чем и не обманулся: он через несколько дней произвел свое намерение в действо. В половине ночи, в которое время люди всегда принимаются за сон крепкий, он в одной рубахе, босыми ногами, без человека, через немалую дистанцию, или расстояние, по улице, в зимнее время, прибежал к поручику Василию Сабанееву на квартиру, сказывая ему смутным и [343] дрожащим голосом, якобы человек его (называя того слугу именем) прибежал сейчас к нему с дороги, от жены его, и сказал ему, что жену его (называя ее именем) везут к нему в гробу мертвую; он человека истинно перед тем послал за женою, о том все офицеры уже знали, и она потом вскоре к нему в Ригу и приехала. Офицер перед Сабанеевым так умел притвориться сумасшедшим, что Сабанеев воистину поверил, оробел и пришел в смущение, не знал, что с сумасшедшим делать, зачал молитвы говорить и его крестить; наконец Сабанеев послал слугу своего и созвал других офицеров к себе на совет, а как они собрались, то с помощью их едва отвели они больного в его квартиру. После сего представления, чтобы всех в том уверить, что он не притворился, сказался больным и не выходил из квартиры несколько дней. Я знал его притворную болезнь и шутку, но весьма досадывал, что на то время, как он не выходил из своей квартиры, компания наша веселая умолкла: он был веселого духа и умел шутить очень кстати, потому все офицеры были от него неотлучны. Он, будучи прежде сего унтер- офицером, в Риге посажен был за некоторый проступок в полковую канцелярию под караул; оная канцелярия отведена была у мещанина и состояла с хозяином только через одни сени. На то время, как он