К сожалению, в то время, когда готовилось интервью, книга еще не вышла в свет. Читатели могли ознакомиться лишь с сокращенным вариантом романа в журнале «Знамя» №№ 9 — 10, 1995 г. Однако когда этот номер «Если» появится у подписчиков, они, по твердому заверению издательства «Вагриус», уже увидят книгу в продаже.
— Ваше неоднократное авторское участие в «Если» (правда, а качестве публициста, а не прозаика) позволяет предположить, что вы фантастику любите.
— Очень люблю, но очень выборочно. По-моему, то, что считалось образцами жанра «советской научной фантастики», это нечто ужасное. Дело даже не в Ефремове: его заслуга в том, что он неохотно разрабатывал конструкцию звездолета… а ведь было огромное количество всяких казанцевых, которые серьезнее, чем, допустим, академик Королев, занимались «техникой будущего». Вот это я (между прочим, инженер по образованию) ненавижу. А люблю фэнтези, поскольку это литература наиболее жанрово определенная (как детектив, триллер) и наиболее свободная. Пиши, что хочешь. Вот Гоголь — фантастика, так?
— Есть ФАНТАЗИЯ как свойство мышления, дар творческого воображения, и есть ФАНТАСТИКА…
— Фантазия вообще качество литературы, а не жанр. Как и юмор; еще когда я числился по «департаменту» юмористической литературы, меня раздражали эти критические выгородки. Юмор — качество, присущее, допустим, сочинениям Достоевского и не присущее литературе Толстого. Так и фантазия: это качество литературе необходимо, но степень его участия у Тургенева, положим, одна, а у Гоголя другая. Вот мою последнюю книгу рецензенты ругали за смешение жанров. Но в этом можно упрекнуть кого угодно. «Пиковая дама» А. С. Пушкина — высокая проза, да? — недаром включена в английскую антологию «Сто самых страшных рассказов в мире»: по мнению составителей, это чистый хоррор. А Эдгар По? Родоначальник жанра, а из высокой литературы, кажется, его никто не выводил.
— В ном из коллег вы ведите своего единомышленника — в отношении работы «в смешанном жанре»? Вячеслав Рыбаков, Виктор Пелевин, Андрей Столяров, Михаил Веллер?..
— Очень разные имена вы назвали, не из одного ряда. Слава Рыбаков «чистый» фантаст петербургской школы. Пелевин с полным правом так не называется: он работает не для читателя, а для себя самого и критика. Миша Веллер пишет «коммерческую» прозу с большой долей фантазии, иронии. Это близкий мой приятель, мы близки по отношению к жизни, к текстам… Валерий Полов, пожалуйста. Последняя его работа — «Будни гарема» — не то фантастика, не то коммерческая литература…
— Сейчас многие говорит о кризисе жанра НФ у нас, в России.
— На мой взгляд, это надо толковать не как кризис жанра фантастики, а как кризис жанровой литературы вообще. Кризис роста, который ведет к последующему подъему на новую ступень. Жанровая литература сейчас осваивает достижения литературы «серьезной» — формальные, психологические… Так всегда было. Стругацкие, скажем, освоили все достижения литературы 60-х, той же исповедальной прозы. И не в обиду им будь сказано (я абсолютный поклонник этих писателей), но Стругацкие — это Аксенов, Гладилин и Кузнецов, пришедшие в фантастику.
«Остров Крым» — социальная фантастика в чистом виде. «Дым в глаза» — гладилинский римейк «Портрета Дориана Грея», сделанный на спортивном материале.
— Тут есть еще один момент, о котором в высоких литературных сферах не принято говорить: фантастика, как правило отождествляется с повышенной коньюктурой, легким успехом у читателя, продаваемостью; критики относятся к ней более снисходительно…
— А серьезная литература обязана быть никому не интересной, кроме критиков и того, кто ее написал, так? Я так не считаю. Будучи с молодых лет самостоятельно зарабатывающим на жизнь человеком, я не хочу заниматься своей профессиональной деятельностью в расчете на подаяние. Не люблю стоять с протянутой рукой: фонды, университетские стипендии, гранты…
— Ну есть же литература для литературы, без которой нет развития. И есть масскультура, которая в субсидиях не нуждается.
— Да, без Велимира Хлебникова не было бы, наверное, даже Владимира Высоцкого. Но тогда надо примириться с тем, что творец элитарного искусства должен быть нищим и умереть а нищете, как Ван Гот или Верлен. А теперешние «как бы Хлебниковы», которые хотят и создавать «литературу для литературы», и жить на это с комфортом, — это просто жулики.
— Вы, позвольте заметить, принимаете все это довольно близко к уму.
— Просто я принадлежу к той довольно немногочисленной категории писателей, которые размышляют над тем, что создают. Это, кстати, идет во вред делу. Особенно в России, где принято считать, что писать надо только на основе интуиции… Да не было абсолютно интуитивных писателей! Достоевский лучше любого критика понимал, что пишет.
— Когда я прочла ваш роман «Последний герой», было ощущение, что вы написали самодостаточное произведение. Там все есть: и варианты судьбы героя, и переписка его с автором, и временные сдвиги, не говоря уж о литературных цитатах, скрытых и явных. Масса сильнейших средств пущена в ход. А ради чего?
— Ключевое слово — последний.
— ?
— Я не хочу больше писать.
— Сейчас?..
— Всякое состояние — «сейчас». Дописывая роман, я был уверен, что он для меня последний. Кроме того, и героев таких больше не будет. Ушло наше время, время романтических героев… и, кстати, именно за это мне доставалось от рецензентов, начиная с «Невозвращенца», даже раньше, а не за что-либо другое. Романтизм мертв, и этот герой, заблудившийся во времени, их раздражает.
— «Невозвращенец» — романтик? Всех тогда поразило другое — точное предвидение социальных последствий перестройки.
— Да, на крупнейшей а мире франкфуртской книжной ярмарке мне предложили клише «русский Орвелл»; после этого я посмел вступить в давно желаемую мною полемику с самим гением — я имею в виду автора антиутопии. Помните, там герой в ситуации экстремальной — пытка крысами — жертвует героиней: «Ее, ее, а не меня…»
В финале «Сочинителя» я написал: меня, а не ее. Понимаете, это романтический посыл, сказочный, как всякий романтизм. Но это моя позиция.
В «Сочинителе», «Самозванце» и, конечно, «Последнем герое» я пытался использовать весь арсенал литературных приемов, свойственных постмодернизму. Но без присущей российской его разновидности любви к «чернухе». Без любования злом.
— А ваша нескрываемая любовь к 40-м — 60-м годам? Может, все затевалось ради того, чтобы пожить в этом времени хотя бы в воображении?
— Эстетически — да. Машина «Победа» была достижением своего времени. «ЗИМ» ничем не отличался от «кадиллака». А высотки — таких в Нью-Йорке полно! В художественной галерее «Роза Азора»(кстати сказать, описанной в «Последнем герое») были куплены мною, например, брюки парусиновые фабрики имени Али Байрамова 1954 года изготовления… Это же настоящая одежда!
Среди разнообразных ностальгий — а это сейчас модное ощущение интеллигенции — есть и тоска по Большому Стилю, по империи. Но я, в силу политических убеждений, понимаю, что Большой Стиль всегда связан с Большим Террором. Так что я эклектик: люблю эстетику того времени, не принимая, однако, политики, идеологии (в отличие от Эдуарда Вениаминовича Савенко, Лимонова, вечного моего оппонента — он тоскует по сталинскому стилю во всех смыслах, в том числе и по «крепкой руке»).
— Между «Невозвращенцем» и «Последним героем» прошло восемь лет. Другая страна. «Невозвращенец», путешественник во времени, попадал из Москвы, где хозяйничает КГБ, в Москву, где голодно, холодно, стреляют, все по талонам, а в каждом дворе своя власть.
— Вторую часть моего последнего романа, которая озаглавлена «Ад по имени Рай», я сначала хотел назвать «Невозвращенец-2».
— «…Во тьме лежала страна — застроенная удобными и красивыми особняками и деловыми небоскребами, полная еды, одежды и машин… Но компьютер в ЦУОМе, Центре управления общественным