зеленого горошка и тресковой печени). Была и селедка «под шубой». На молодежном столе та же самая селедка, завладев блюдом, оккупировала центр стола. Ее подкрепили изобильно приготовленный салат с кальмарами и горки тертой с чесноком свеклы. Все это было украшено зеленым укропом, купленным в ресторане.
Как будто бы хорошо, да не совсем… Эти неприятно белые вареные куры. Их, смазав яйцом, на минуту-другую посадили в духовку и вынули золотистых, будто крымских курортниц. И это придумала ловкая старушка. Помидоры, разрезанные и сделавшиеся совсем будто странные цветы, были распределены по большим плоским тарелкам, овальные колечки из огурцов изобразили около них летнюю листву.
— А перец где? И хрен?…
В голосе старухи почувствовался ужас, и все ее помощницы взволновались, ибо ни перца, ни хрена на столе не было. И тотчас на машине сосед увез одну из женщин к себе, где она нашла перец в шкафу, а корни хрена припрятанными в подполе. Их нужно было срочно натереть. И уж гнали машину обратно, а затем, плача, терли жесткие корни с поразительно едким запахом. Зато теперь к холодцу были и перец, и хрен в достаточном количестве.
Затем варенье… Она поставила на «пожилой» стол, достаточно сытный, достаточно избалованный, рябиновое горьковатое варенье с расчетом, что лишь здесь смогут оценить его. А еще вазочку земляничного. Прочее же — яблочное, смородиновое, вишневое — было отправлено на молодежный стол. Правда, черносмородиновое она никому не дала, молодые должны были съесть красносмородиновое варенье, густое, чрезвычайно красивое, если смотреть на просвет, но на вкус посредственное. Ореховые самодельные торты — два молодым и один на «пожилой» стол — кто-то вынул из холодильника, отчего они теряли во вкусе. Она их снова поставила в холодильник.
Теперь было готово все, можно и посидеть. Старушка сунула под язык две лепешки валидола и прилегла на кушетку, вздремнуть оставшиеся ей свободные пять-десять минут.
4
Показалась ограда кладбища, распахнутые его ворота, сваренные из легких железных труб, выкрашенных алюминиевой краской. Поднялся строй памятников, досок, таблиц, оградок, крестов, каких-то тумб красного, синего, белого цвета и цвета дерева. Сосны, кое-где оставленные на территории кладбища, казались красноватыми, с ржавыми хвойными кудрями.
И снова взревел оркестр, стал биться барабан, возносились звуки труб. Им отозвался низко пролетевший реактивный самолет. Он ушел за терриконы и скрылся, улетая в Москву; ни звуки оркестра, ни его яркий блеск на солнце не приметили люди в самолете. А оркестр играл. Музыканты выстроились у оградки, «Семьсот процентов» снял шапку и замотал руками, дирижируя. И снова на плечах самых близких родственников, окаменевший, как азиатский владыка в гордыне необычайной власти, мертвец поплыл под звуки Шопена к своей вечной квартире, в покой, в одиночество, прочь от людей.
Вот остановились у могилы, что разверзла прямоугольную пасть, и две горки рыжей глины лежали около нее. Подбежав, друзья помогли опустить гроб на землю. Усталый парень глубоко вздохнул, Шагин сердито оглянулся на вдруг закричавших женщин. Семен ничего не видел вокруг, а старуха, воткнув трость в землю, вцепилась в ее рукоять. Когда Нифонт попытался взять ее за локоть, чтобы поддержать, она ударила его локтем, не оглядываясь, но метко.
Могильщиков не нанимали, рабочие все делали сами сноровисто и быстро. Вмиг объявились длинные и прочные веревки, нашелся и молоток, даже два, были приготовлены и гвозди. Женщины стали прощаться с парнем. Старуху схватил приступ грудной жабы и сковал ее, не могла и пошевелиться. Петр Иванович сунул ей прямо в рот таблетку нитроглицерина. Мать Виктора бросилась к гробу, крик и плач усилился. Чтобы прекратить и оборвать тяжесть прощания, догадливый «Семьсот процентов» беглым шагом вел музыкантов к могиле. Нифонт всхлипнул. Сквозь оградку на всех глядели мотоциклисты. «А все же он дезертир», — подумала старуха, и тут раздались те страшные своей обыденностью и привычностью удары молотком по дереву, которые можно услышать только на кладбище, у могилы. «Не сберегла… Не сберегла…» — терзалась старуха, а Петр Иванович готовил ей новую таблетку. Но червяк вины сосал и сосал ее сердце.
Один парень был спокоен. Свет ушел от него навсегда, как он уходил из суеты и малопонятности этого мира, где все имеет не одно, а множество значений. Все рыдали, грустили, сердились на себя и других, а вот парню было на все наплевать. На Татьяну, на отца, на мотоцикл, на сам город, продымленный трубами, рвущийся зданиями вверх, в небо, гремящий, теплый, добрый…
Старуха видела вытянувшееся лицо художника, разбухшую физиономию Семена, пористое лицо его беглой жены, трясущиеся мешочки на лице мужа, блеск солнца на инструментах оркестра. Но все это остается жить, а ее плоть, ее кровь уходит в землю, и род ее пресекся, рабочий, страстный, умный род. Какие бы глупости он ни творил. И если разбираться, то виновницей была мать Виктора. Разве она не должна была бросить своих глупых хахалей ради них, Герасимовых, и воспитать сына, следить за ним, дрянь такая. Она посмотрела и вдруг встретилась с нею глазами. Собственно, та еще «ничего». «Дрянь, ненавижу», — глаза женщин прикипели друг к другу. Но первой отвела взгляд молодая.
— Опускайте, — сказала старуха.
И снова Нифонт, но уже с Петром Ивановичем подхватили ее под руки и так держали. А гроб качнулся, послышались голоса мужчин, опускавших его:
— Немного правее… Так… Вытравливай потихоньку…
Гроб заскользил вниз, покачиваясь и ударяясь о стенки могилы. Снова женский плач, опять задышал и загремел оркестр. Но вдруг завыли гудки. Мотоциклисты, стоя, включили свои клаксоны, и те ревели, ревели, ревели… И что-то тонкое и жалобное было в этом крике, если сравнивать его с оркестром, ревом другого проходившего самолета, с загудевшим около кладбища грузовиком.
И затихли клаксоны, гроб опустился на дно ямы, и мужики, бросив с одной стороны концы веревок, осторожно потянули их с другой стороны. Вытянули. Старуха кое-как нагнулась и взяла землю, целую горсть, холодно-влажную, но сыпучую. Бросила — гроб отозвался ей. За ней стали бросать горсти земли другие. Затем, взяв лопаты, могилу стали быстро закидывать землей, торопясь засыпать ее. И снова взревели клаксоны, но теперь Семен махнул рукой, сделал жест: «А подите вы…» И мотоциклисты послушались. Больше того, они словно ждали этот жест — тотчас же заурчали моторы, и, рванувшись с места, машины тут же составили длинную цепочку и унеслись куда-то.
— Ты пригласил их? — спросила Марья Семеновна, и сын кивнул ей большой лысеющей головой.
Могилу засыпали и прижали сверху плитой. Тяжелой, судя по кряхтенью тащивших ее мужчин. Но Марья Семеновна больше не смотрела на могилу. Она дальнозоркими своими глазами пристально рассматривала то Семена, то Павла, то Шагина (которого немного побаивалась, такой мрачный, так молчалив). Что они могут дать роду? Семен раскис, опух, лысый, такого не женишь, сам не захочет, и то будет даже не воля, а некое резиноподобное упорство. Да и толку-то… Шагин силен во всех отношениях, он и властен, и упрям. Но такого не заставишь сменить фамилию, да и все равно он Герасимов только по жене. Оставались неведомый младенец, о котором лучше не думать, и Павел. Что он такое?… Насколько Шагин был виден как мужчина, настолько же Павел вял и малозаметен. Молчаливы они оба, но совсем по-разному. Шагин молчит так, как молчат таежники, от непривычки разговаривать. А Павел просто не уверен в себе. Знать бы, кого родит ей Татьяна и как все пойдет дальше. «Глаз не спущу с нее», — пообещала себе Марья Семеновна. И она опять разглядывала художника. Он худ, слаб, наверное, хворает. Определенно застенчив. Но глаза его Герасимовские, пристальные, с прищуром. И брови густые, и губы сжаты. «Пожалуй, — размышляла Марья Семеновна, — характер у него есть, только не развернулся еще… Главное бы — женить его, а детей взять под свою руку. Но поди, жени такого. Словом, им надо как следует заняться».
Дожидаясь, когда закончат с могилой, она отобрала руки у Нифонта и Петра и отошла в сторону, на проталины, во множестве появившиеся здесь, на могильных горбах. Терриконы, как она видела отсюда, тоже освободились от снега. Словом, весна уже пришла, она окружила город и только ждала момента, чтобы войти в него. А за нею — лето, осень, зима, опять весна, вся круговерть человеческой жизни. И