принцессой.
— Теперь глупые красивости говоришь ты. Я взял лицо Курико в свои ладони и поцеловал ее.
— И о том, что этот японец обращается с тобой как со шлюхой, ты тоже не должна была мне говорить, — прошептал я ей на ухо. — Неужели и вправду не понимаешь, что это все равно что сдирать с меня живого кожу?
— Считай, что я ничего тебе не говорила. Забудем и перечеркнем.
Фукуда обитал довольно далеко от центра, в жилом районе, застроенном очень современными шести— восьмиэтажными домами, но были там и домики в традиционном стиле: с черепичными крышами и крошечными садиками — казалось, их вот-вот раздавят высоченные соседи. Его квартира находилась на седьмом этаже. Внизу сидел консьерж в форме, и он проводил меня до лифта. Двери лифта открылись прямо в квартиру. Я миновал маленький голый холл и попал в просторную гостиную с огромным окном, за которым расстилалось под звездным небом бескрайнее полотно мерцающих огоньков. Гостиная была обставлена просто, без излишеств, на стенах висели синие керамические тарелки, на полочках стояли полинезийские статуэтки, а на низком и длинном столе — изделия из слоновой кости. Мицуко и Саломон уже ждали нас с бокалами шампанского в руках. Скверная девчонка надела длинное платье горчичного цвета с низким вырезом, ее шею украшала золотая цепочка. Она сделала макияж, какой делают для самых торжественных случаев. Волосы уложила на прямой пробор — такой прически я никогда прежде у нее не видел, и она подчеркивала восточные черты лица Курико. Ее и так вполне можно было принять за японку, а теперь особенно. Она поцеловала меня в щеку и сказала господину Фукуде по-испански:
— Это Рикардо Сомокурсио, мой друг, о котором я тебе рассказывала.
Господин Фукуда отвесил мне традиционный японский поклон. И на вполне сносном испанском поздоровался, протягивая руку:
— Главарь якудзы рад приветствовать Вас. Шутка меня сильно смутила, и не только потому, что я не ожидал ничего подобного, — мне ведь и в голову не приходило, что Курико способна передать ему мои слова, — но еще и потому, что господин Фукуда пошутил — пошутил? — без малейшего намека на улыбку, с тем же невозмутимым и отсутствующим выражением на сухом лице, какое будет сохранять и весь вечер. Лицо его напоминало маску. Когда я выдавил из себя: «Так Вы говорите по-испански?» — он отрицательно помотал головой и впредь изъяснялся только по-английски — медленно, натужно. В тех редких случаях, когда он вообще открывал рот. Он протянул мне бокал шампанского и указал место рядом с Курико.
Это был низенький человечек — ниже Саломона Толедано, — тощий, в чем только душа держится, и даже по сравнению с миниатюрной и изящной скверной девчонкой выглядел сухим прутиком. Я представлял его совсем другим, поэтому сейчас готов был поверить, что меня разыгрывают. На нем были круглые темные очки в металлической оправе, и он не снимал их весь вечер, из-за чего тревога моя нарастала, ведь вдобавок ко всему я никогда не знал, смотрят на меня или нет его маленькие — в моем воображении холодные и злые — глазки. Седые волосы плотно прилегали к черепу, возможно, благодаря бриллиантину; он зачесывал их назад, как это было в моде у аргентинских певцов, исполнителей танго конца пятидесятых. Темные костюм и галстук придавали ему похоронный вид. Порой он подолгу сохранял неподвижность, безмолвствовал и сидел, положив крошечные ручки на колени, словно окаменелый. Но, пожалуй, самой красноречивой деталью его облика был безгубый рот, который, когда Фукуда говорил, едва шевелился, как у чревовещателя. Я чувствовал такое смущение и напряжение, что, против обыкновения, выпил лишнего, хотя мне нельзя много пить — алкоголь на меня быстро действует. Когда господин Фукуда поднялся в знак того, что нам пора выезжать, я уже успел влить в себя три бокала шампанского, и голова у меня слегка кружилась. Почти не слушая, о чем беседуют в гостиной — правда, говорил главным образом Толмач, рассуждавший о региональных диалектах японского, которые он понемногу начинал различать, — я в недоумении спрашивал себя: «Что же нашла в этом невзрачном и старом человечке скверная девчонка и почему так к нему относится? Что такого он ей говорит, как ведет себя с ней, почему она утверждает, будто он — ее болезнь, ее морок и может делать с ней все, что угодно?» Ответа я не находил, только еще сильнее ревновал, еще сильнее злился и презирал себя, проклиная за нелепый поступок — путешествие в Японию. Однако уже мгновение спустя украдкой бросал взгляд на Курико, чтобы лишний раз убедиться: только однажды, на балу в парижской Опере, она казалась мне такой же неотразимой, как сегодня.
У дверей дома нас ожидали два такси. Мне выпало ехать вдвоем с Курико — так скупым и властным жестом распорядился господин Фукуда, который сел во вторую машину вместе с Толмачом и Мицуко. Не успели мы тронуться, как скверная девчонка схватила мою руку и притянула к своим коленям, чтобы я их погладил.
— Он что, совсем не ревнует? — спросил я, кивнув на второе такси, которое как раз в этот миг обгоняло нас. — Как это он позволил тебе ехать со мной?
Она сделала вид, что не поняла, о чем я толкую.
— Ну что ты сидишь такой нахохленный, дурачок? — бросила она. — Может, разлюбил меня?
— Я тебя ненавижу. Никогда еще я не ревновал так сильно, как сейчас. Неужели этот карлик, этот недоносок и есть великая любовь всей твоей жизни?
— Перестань молоть чепуху, лучше поцелуй меня.
Она обвила руками мою шею, подставила губы, а потом я почувствовал, как кончик ее языка нырнул между моими губами. Мы долго целовались, и она пылко отвечала мне.
— Я люблю тебя, будь ты проклята, люблю, обожаю, — шептал я на ухо Курико. — Поедем со мной, японочка, поедем, и клянусь, мы будем счастливы.
— Уймись, — сказала она. Потом отодвинулась от меня, достала бумажный носовой платок и вытерла рот. — Мы уже прибыли. Оботри губы, а то я немного измазала тебя помадой.
Фукуда пригласил нас на ужин в мюзик-холл. Столики и столы побольше были расставлены веером вокруг огромной сцены, а невероятных размеров канделябры ярко освещали бескрайний зал. Стол, заказанный Фукудой, находился прямо у сцены, так что видно все было великолепно. Представление началось вскоре после нашего прибытия и мало чем уступало самым лучшим бродвейским шоу: были номера пародийные, пантомима и чечетка. Были также роскошный кордебалет, клоуны, фокусники, акробаты. Песни исполнялись на английском и японском. Конферансье, казалось, знал столько же языков, сколько Толмач, хотя, по словам последнего, на всех говорил одинаково плохо.
И здесь тоже господин Фукуда властным жестом указал каждому из нас его место. Меня он снова усадил рядом с Курико. Едва погас свет — стол освещался неяркими софитами, спрятанными среди цветочных гирлянд, — как я почувствовал рядом со своей ногой ногу скверной девчонки. Я взглянул на нее. Она как ни в чем не бывало болтала с Мицуко по-японски, но язык ее, судя по напряжению, с каким слушала японка, пытаясь хоть что-нибудь понять, был таким же условным, как когда-то французский и английский. В полутьме зала она казалась мне очень красивой: матовая, чуть бледная кожа, округлые плечи, длинная шея, сияющие глаза цвета темного меда, четко обрисованные губы. Она скинула туфельку, чтобы я лучше почувствовал нежные прикосновения ее ноги, которая почти весь ужин покоилась на моей, иногда чуть поглаживая мне щиколотку — я не должен забывать, что Курико тут, рядом, что она делает это нарочно, бросая вызов своему хозяину и повелителю. А тот с каменным лицом смотрел шоу или беседовал с Толмачом, едва заметно шевеля губами. Только однажды он обратился ко мне, спросив по-английски, что происходит в Перу и знаком ли я с кем-нибудь из тамошней японской колонии, довольно многочисленной, судя по всему. Я ответил, что много лет не был на родине и только понаслышке могу составить представление о том, что там творится. И что мне не довелось познакомиться ни с одним перуанским японцем, хотя да, их там много, потому что Перу стала второй страной в мире после Бразилии, открывшей в конце XIX века свои границы для японской иммиграции.
Ужин уже подали, и блюда — очень красиво украшенные, с большим количеством зелени, даров моря и мяса, — без перерыва сменяли друг друга. Я едва к ним прикасался — лишь из вежливости. Зато опустошил несколько крошечных фарфоровых чашечек, в которые гангстер подливал нам теплое и сладкое саке. В голове у меня поплыл туман еще до того, как закончилась первая половина представления. По крайней мере дурное настроение улетучилось. Когда зажегся свет, босая нога скверной девчонки, к моему удивлению, осталась лежать на моей и по-прежнему ее поглаживала. Я подумал: «Она знает, как ужасно я страдаю от ревности, и хочет таким образом утешить». И действительно утешила: всякий раз, когда я поворачивался, чтобы взглянуть на нее, стараясь не выдать истинных своих чувств, у меня мелькала мысль, что я никогда еще не видел ее такой красивой и неотразимой. Например, маленькое ушко со всеми его