твоего отъезда. Я же говорила.
— Почему? — спросил дон Ригоберто, обнимая жену. — Что-то случилось?
— Много чего, — засмеялась донья Лукреция, покрывая поцелуями его грудь. — Но тебе я рассказывать не стану. И не мечтай.
— Кто-то наскандалил? — оживился дон Ригоберто. — Фито Себолья, надо полагать?
— А кто же еще? — кивнула донья Лукреция. — Разумеется, он.
«Фито, Фито Себолья», — размышлял дон Ригоберто. Любил он его или ненавидел? Так сразу и не скажешь: этот человек пробуждал весьма противоречивые чувства и уже потому вызывал интерес. Фито пришел в компанию на должность специалиста по связям с общественностью. С тех пор, благодаря знакомствам в самых разных слоях общества, он, несмотря на полную деградацию и хронический алкоголизм, неплохо выполнял то, что от него требовалось: поддерживал связи.
— Что же сотворил этот варвар? — поинтересовался дон Ригоберто.
— Ко мне приставал, — уклончиво ответила донья Лукреция, стыдливо отводя глаза. — А Хустиниану едва не изнасиловал.
Дон Ригоберто был наслышан о новом коллеге и не сомневался, что тот ему не понравится. Управляющий ожидал повстречать неприятного типа, с утра до вечера торчащего в спортзале — имя Фито вызывало смутные ассоциации с серфингом, теннисом, гольфом, модными показами, конкурсами красоты, где он непременно заседал в жюри, и фривольными журнальчиками, на страницах которых он частенько появлялся: стройный, загоревший на очередном экзотическом пляже, одетый в деловой костюм, гавайскую рубаху, тенниску, смокинг, банный халат, непременно с бокалом в руке и всегда в обществе хорошеньких женщин. От подобного субъекта не приходилось ждать ничего, кроме местного варианта всеобщего идиотизма. К великому изумлению дона Ригоберто, Фито при ближайшем рассмотрении оказался не таким, каким можно было ожидать — развратником, выскочкой, бонвиваном, циником, нахлебником, бывшим спортсменом и бывшим светским львом, — но и человеком незаурядным, мыслящим и, пока он не успевал набраться до потери сознания, весьма забавным. Он был порядком начитан и умел при случае ловко ввернуть фразу из Фернандо Касоса: «В Перу прекрасно все, что не случается», — или, грубо хохотнув, из Поля Груссака:[39] «Флоренция — город-художник, Ливерпуль — город-торговец, Лима — город-женщина» (в подтверждение последней мысли Фито вел скрупулезный подсчет красивых и уродливых женщин, повстречавшихся на его пути, и педантично заносил результаты в записную книжку). Как-то раз во время очередной попойки в клубе четверо коллег устроили конкурс на самое снобистское высказывание. Вариант, предложенный Фито Себольей («Всякий раз в Австралии, прибывая в Порт-Дуглас, я первым делом заказываю бифштекс из крокодила и снимаю аборигенку»), победил с большим перевесом.
Во тьме и одиночестве ревность навалилась на дона Ригоберто всей своей тяжестью. Его воображение работало без остановки, словно опытная машинистка. Посреди комнаты снова возникла донья Лукреция. Блистательная, с обнаженными мраморными плечами, с гладкими стройными ногами, видневшимися сквозь высокие разрезы на платье, на тоненьких шпильках, она обходила гостей, пару за парой, вновь и вновь терпеливо объясняя, что дон Ригоберто не смог присутствовать на приеме, так как был вынужден улететь в Рио-де-Жанейро по делам фирмы.
— Ничего страшного. — Фито Себолья обслюнявил хозяйке дома руку и щеку, изображая галантность. — Твое присутствие все искупает.
От безупречной фигуры, наследия былых спортивных подвигов, давно ничего не осталось, но у Фито были цепкий взгляд и чувственные губы, движение которых придавало вес каждому слову, которое с них слетало. На коктейль он явился без жены. Не потому ли, что дон Ригоберто затерялся где-то в Амазонской сельве? Фито Себолья трижды пытал счастья в браке и трижды разводился, возобновляя скитания по модным курортам. Притомившись, он ненадолго успокоился в четвертом, не слишком блестящем браке, не обещавшем ни роскоши, ни приключений, ни кулинарных изысков — ничего, кроме симпатичного домика в Ла-Планисье и сбережений, которых должно было хватить до конца дней, если разумно подходить к тратам и не заживаться на свете слишком долго после семидесяти. Его жена была маленькая, хрупкая, элегантная женщина, все еще обожавшая того прекрасного Адониса, каким был ее супруг когда-то.
Теперь этот раздобревший шестидесятилетний старик передвигался по жизни на допотопном бордовом «кадиллаке», вооруженный записной книжкой и призматическим биноклем, позволявшим не только классифицировать остановившихся на перекрестке женщин — хорошенькая или страшная, — но и уделять внимание деталям, выискивая в хаосе уличного движения крутые бедра, высокие бюсты, стройные ноги, лебединые шеи и колдовские глаза. Фито подходил к своим изысканиям с утомительным педантизмом, как дон Ригоберто — к ежедневным омовениям, четко распределив объекты исследования по дням недели: по понедельникам попки, по вторникам — бюсты, по средам — ноги, по четвергам — руки, по пятницам — шеи, по субботам — губы и, наконец, по воскресеньям — глаза. В конце каждого месяца Фито составлял рейтинг, оценивая женские прелести по двадцатибалльной шкале.
Познакомившись со статистикой Фито Себольи, дон Ригоберто, привыкший существовать в безбрежном океане страстей и желаний, невольно проникся симпатией к человеку, столь дерзко выставляющему напоказ свои странности. (Его собственные были надежно спрятаны от глаз и освящены узами брака.) Несмотря на свою робость и осмотрительность, коих Фито был напрочь лишен, дон Ригоберто понимал, что они — два сапога пара. Закрыв глаза, — совершенно напрасно, потому что в комнате и так царил непроглядный мрак, — почти убаюканный рокотом волн, он вдруг увидел, как волосатая рука с обручальным кольцом на безымянном пальце и золотым перстнем на мизинце тянется облапить его жену. Звериный рев, рванувшийся из его груди, наверняка разбудил Фончито:
— Сволочь!
— Все было совсем не так, — рассказывала донья Лукреция. — Мы разбежались по маленьким группкам, человека по три-четыре, и Фито довольно быстро накачался виски. Вошла Хустиниана, и он с разбега кинулся флиртовать с ней.
— До чего хороша ваша служаночка! — заявил он, глотая слюнки. — Разрази меня гром! Какое тельце!
— Служанка — слово плохое, оскорбительное и расистское, — отчитала гостя донья Лукреция. — Хустиниана — домашняя работница, Фито. Она — служащая, такая же, как и ты. Мы с Ригоберто и Альфонсито ее очень любим.
— Работница, воспитанница, наперсница… В общем, я никого не хотел обидеть, — пробормотал Фито Себолья, провожая девушку глазами. — Хотел бы я иметь у себя дома такую вот квартероночку.
И тут донья Лукреция почувствовала сильную, горячую и слегка влажную мужскую руку на внутренней стороне левого бедра, в самом чувствительном месте, там, где начинался лобок. На несколько мгновений она застыла, не в силах ни оттолкнуть обидчика, ни отстраниться самой, ни выразить возмущение. Мужчина прятался за кадкой с раскидистым деревцем и мог не опасаться, что кто-нибудь заметит его жест. Дон Ригоберто вспомнил французское выражение: la main baladeuse. Как это перевести? Странствующая рука? Шустрая? Беспокойная? Шаловливая? Так и не сумев разрешить эту лингвистическую задачку, дон Ригоберто еще больше разозлился. Этот наглец как ни в чем не бывало смотрел его жене в глаза, а сам лез к ней в трусики. Донья Лукреция резко высвободилась.
— Я была просто вне себя, пришлось сбежать в ванную и выпить стакан воды, — призналась она.
— Что с вами, сеньора? — спросила Хустиниана.
— Этот негодяй ко мне полез. Не знаю, как я удержалась и не влепила ему пощечину.
— Надо было влепить, разбить об его башку кофейник, расцарапать физиономию и выставить вон! — кипел от ярости дон Ригоберто.
— Я так и сделала: влепила, разбила, расцарапала и выставила. — Донья Лукреция потерлась кончиком носа о щеку мужа. — Но не сразу. До этого еще много чего произошло.
«Ночь длинна», — подумал дон Ригоберто. Он изучал Фито, как энтомолог изучает редкое насекомое, гордость своей коллекции. И все же отчаянному храбрецу, решившемуся выставить напоказ то, что в приличном обществе принято скрывать, нельзя было не позавидовать. Непомерный эгоизм помог ничтожному Фито Себолье достичь такой степени свободы, о которой ему, в своем роде утонченному интеллектуалу, приходилось лишь мечтать («Впрочем, как и Кафке, и поэту Уоллесу Стивенсу», — утешил