— Ах, но душа моя не может без Торы, — стонет Тишевицкий раввин.
И тем не менее, берется за обложку книги — уже почти готов ее закрыть. Если сделает он это — ему конец. Ведь и Иосеф делла Рина[110] в свое время всего лишь поднес Самаэлю щепоть нюхательного табаку. Я уже посмеиваюсь про себя: рабби из Тишевица, ты у меня в кармане. Банный черт, притаившийся в углу, волнуется и зеленеет от зависти. Я хоть обещал ему протекцию в случае успеха, но среди нашей братии зависть сильней любого чувства. Внезапно раввин говорит:
— Прости, Господин мой, но мне нужно еще одно знамение.
— Чего ты хочешь? Чтобы я остановил солнце?
— Нет, просто покажи мне свои ноги.
Как только он произносит эти слова, я понимаю, что затея лопнула. Мы можем придать пристойный вид любой части нашего тела — всему, кроме ног. Начиная от мельчайшего чертенка и кончая Кетовом Мерири,[111] у всех нас гусиные лапы. Банный черт в углу заливается смехом. Впервые за тысячу лет у меня, мастера заговаривать зубы, отнимается язык.
— Я никому не показываю свои ноги, — яростно воплю я.
— Значит, ты дьявол. Убирайся отсюда, — кричит раввин. Он подбегает к книжной полке, выхватывает Книгу Бытия и угрожающе размахивает ей передо мной. Какой черт может устоять против Книги Бытия? Я удираю из раввинского покоя, все мои надежды вдребезги разбиты.
Дальше и рассказывать нечего. Я навек застрял в Тишевице. Прощай, Люблин, прощай, Одесса. Мои старания пошли прахом. От Асмодея пришло распоряжение: 'Сиди в Тишевице и жарься на медленном огне. Не смей отходить от местечка далее, нежели дозволено еврею в субботу [112]'.
Сколько времени я здесь уже пробыл? Целую вечность и еще одну среду. Всему я был свидетель: гибели Тишевица и гибели Польши. Евреев больше нет, нет и чертей. Нет женщин, поливавших улицы водой в ночь зимнего солнцестояния. Никто не помнит, что нельзя давать другому четное число любых предметов. Никто не стучится на рассвете в дверь синагоги. Никто не окликает прохожего перед тем, как выплеснуть помои. Раввина убили в пятницу в месяце нисан. Общину вырезали, святые книги пожгли, кладбище осквернили. Книга Бытия возвращена его Создателю. Гои парятся в еврейской бане. Молельню Аврахама Залмана превратили в свиной хлев. Ангела Добра больше нет, нет и Ангела Зла. Нет более ни грехов, ни искушений! Род людской виновен и семижды виновен, а Мессия так и не приходит. К кому он теперь придет? Мессия не являлся, не являлся, и евреи сами отправились к нему. Нужды в чертях больше нет. Нас тоже ликвидировали. Я — последний уцелевший беженец. Я могу теперь идти, куда вздумается, но куда мне, черту этакому, податься? К убийцам?
В доме, принадлежавшем некогда Велвелу-бочару, я нашел между двух рассохшихся бочек небольшую книжку историй на идише. Тут я и сижу, последний черт. Глотаю пыль. Сплю на щетке из гусиных перьев. И читаю эту дурацкую книжку. Она написана в духе, подходящем нашему брату: субботний пирог на свином сале, богохульство в благочестивой упаковке. Мораль книжонки: нет ни судьи, ни осуждения. Но буквы в ней все-таки еврейские. Извести алфавит они все же не сумели. Я обсасываю каждую буковку и тем живу. Перебираю слова, складываю строки и без устали толкую и перетолковываю их значение и смысл.
Алеф — агония добродетели и порока.
Бет — беда, неизбежность рока.
Гимел — Господи, а Ты не заметил?
Далет — дымная тень смерти.
Хей — хам поднялся во весь свой палаческий рост.
Вав — вместе с глупостью — мудрость корове под хвост.
Заин — знаки зодиака, дабы их читал обреченный:
Хет — хотел родиться, но умрет нерожденный.
Тет — титаны мысли навек уснули.
Йод — ей-богу, нас обманули.
Да, пока остается хоть одна книжка, мне есть чем поддержать свой дух. Пока моль не съела последнюю страницу, мне есть чем развлечься. А о том, что случится, когда исчезнет последняя буква, мне и говорить не хочется.
Коли последняя буква пропала,
Значит, последнего черта не стало.
КОРОТКАЯ ПЯТНИЦА
В местечке Лапшиц жил некогда портной по имени Шмуль-Лейбеле с женой Шоше. Шмуль-Лейбеле был наполовину портной, наполовину меховщик, а в общем и целом — бедняк. Ремеслу своему он так толком и не научился. Станет шить пиджак либо лапсердак, непременно сделает либо слишком коротко, либо слишком узко. Хлястик посадит или слишком высоко, или слишком низко, борт не сходится с бортом, а полы кривые. Рассказывали, будто однажды он сшил штаны с ширинкой сбоку. Богатых заказчиков у Шмуля- Лейбеле не бывало. Простой народ приносил ему свою одежду в починку и перелицовку, а крестьяне отдавали выворачивать старые овчинные тулупы. Как всякий истинный растяпа, он вдобавок и работал медленно. Но каковы бы ни были его недостатки, следует сказать, что Шмуль-Лейбеле был человек честный. Он всегда шил самыми крепкими нитками, и сделанные им швы не расходились. Закажут ему подкладку из простой дерюжки или ситца, а он купит самый лучший материал и потеряет большую часть заработка. Другие портные припрятывали каждый лоскут оставшейся материи, а он ее возвращал заказчикам.
Шмуль-Лейбеле наверняка помер бы с голоду, не будь у него ловкой и сноровистой жены. Шоше помогала ему, как могла. Круглый год по четвергам она нанималась в богатые дома месить тесто, летом ходила в лес по грибы и ягоды, а заодно собирала шишки и хворост для печки; зимой щипала пух, из которого делали перины для приданого. Портняжить она умела лучше мужа, и как только он начинал вздыхать, копошиться без толку, бормотать себе под нос, она догадывалась, что работа не ладится, забирала у него мелок и показывала, что делать дальше. Детей у Шоше не было, но всем было известно, что бесплодна не она, а муж, так как все ее сестры рожали, а единственный брат Шмуля-Лейбеле был, как и он, бездетен. Местечковые женщины не раз уговаривали Шоше развестись, но она и слушать не хотела, потому что жили они с мужем в любви и согласии.
Шмуль-Лейбеле был мал ростом и неуклюж. Руки и ноги казались слишком велики для его тела, а на лбу с боков торчали два бугра, что часто свидетельствует о глупости. Щеки его, румяные, как яблоки, были гладки, только на подбородке торчало несколько волосков. Шеи у Шмуля-Лейбеле почти не было, и голова сидела на плечах, как у снеговика. При ходьбе он шаркал ногами, так что шаги его слышались за версту, и постоянно что-то мурлыкал, а с лица его не сходила дружелюбная ухмылка. Когда случалось, что нужен был посыльный, дело это вечно поручали Шмулю-Лейбеле, и он всегда охотно соглашался, как бы далеко ни приходилось идти. Местные зубоскалы наградили Шмуля-Лейбеле множеством разных прозвищ и без устали разыгрывали его, но он никогда не обижался. Когда другие ругали шутников, он отмахивался: 'А мне-то что? Пусть забавляются. Дети, какой с них спрос…' Он угощал кого-нибудь из обидчиков конфеткой или орехом — безо всякой задней мысли, просто по душевной доброте.
Шоше была выше его на голову. В молодости она считалась красавицей, а в семьях, где она работала прислугой, о ней отзывались как о девушке чрезвычайно порядочной и прилежной. Многие молодые люди добивались ее руки, но она выбрала Шмуля-Лейбеле — за тихий нрав и за то, что он по субботам никогда не ходил с другими парнями на люблинскую дорогу любезничать с девицами. Ей нравилось его благочестие и скромность. Еще в девичестве Шоше любила читать Пятикнижие, ухаживать за больными в богадельне, слушать рассказы старух, сидевших у порога и штопавших чулки. Она постилась в последний день каждого месяца, в Йом-Киппур катан,[113] и часто ходила в женскую молельню. Другие служанки подсмеивались над ней и считали ее старомодной. После свадьбы Шоше немедленно обрила голову и плотно обвязалась платком; в отличие от прочих молоденьких женщин, она не позволяла ни единой пряди из-под парика выбиться наружу. Женщина, служившая в микве, хвалила ее, ибо она