знаменитым антикваром, потом — букинистом, но, как он говорит, «вследствие общего упадка антикварного дела», а по другим сведениям по причине свойственной ему некоторой слабости, докатился до нынешнего положения.
Ларек его больше напоминает диккенсовскую «Лавку древностей», чем место сбора утиля. Для меня все там полно поэзии. В полумраке холодного деревянного строения с грязным окошком, затянутым паутиной, кроме старинных предметов, я различаю нечто не обозначимое: дымку времени, воздух старины, запахи прошедших столетий.
Тут можно увидеть медные, чуть позеленевшие ступки, до краев заполненные ароматами корицы, имбиря, кардамона, которые толкли в них хозяйки в державинские, а порой, кажется, еще прежде, чуть ли — не гомеровские времена.
Теперь таких ступок не изготовляют.
Тут можно увидеть подзорную трубу, сестру первых галилеевских, пузатый самовар без крана, тома «Свода законов Российской империи», захватанные руками давно исчезнувших крючкотворов, и издания, посвященные оккультным наукам, старые, иконы, прялки, лубки, старые гравюры и многое иное.
Кажется, что все эти предметы излучают слабое сияние, а паутина и грязь в окошке — не след небрежности, они для того, чтобы не дать дневному свету, который завтра станет вчерашним, но теперь так силен, затемнить это сияние, прошедшее через века.
Забросив срочные дела, я поспешил на зов Ивана Ивановича.
Ларек помещается вблизи свалки, к нему ведет по пустырю извилистая тропинка.
Иван Иванович, лишь только я открыл дверь, бросился в дальний угол и мгновенно вернулся с увесистым деревянным предметом, который и протянул мне.
— Вот, — сказал он взволнованно. — Вот она.
— Так это же… гм… Это же ножка стола, — вынужден был я сказать, взяв предмет и поднося его ближе к глазам.
Несомненно, как мне тогда показалось, это была просто ножка стола, старого, очень массивного.
Пахло от нее деревянной трухой.
Ошибка, которую я заранее признаю, заключалась в коварном слове просто.
— Да что вы… Да как вы можете, — с отчаянием в голосе вскричал Иван Иванович.
Он хватался руками то за грудь, то за облезлую раму картины, за примус, за свисающую с потолка венецианскую люстру, за небольшой колокол, который начал быстро и торжественно звонить медно- серебряным голосом. Все движения старика выражали смятение и обиду.
Потом он приоткрыл дверь, резко повернулся ко мне и замер.
Был уже вечер. Косой луч закатного света охватил ножку стола как бы красным пламенем.
— Но это же рукопись, — отчаянно, но совсем тихо бормотал Иван Иванович… — Жемчужина для вашей коллекции… По сравнению с этим все бесценное, накопленное вами, — гниль! Поверьте чутью антиквара: оно не обманывает.
У Ивана Ивановича действительно редкое чутье к предметам старинным, заключающим секрет. «Чувство тайны», — сказал бы я.
Ножка стола притягивала луч. Будто луч этот ворвался в пыльное помещение, чуждое свету, как пылкий любовник в каморку, где затворена его милая, чтобы свидеться с нею.
На свету предмет заискрился.
Показалось, что искры — воображаемые, результат гипнотического воздействия голоса старика. Потом, когда я убедился в их реальности, на ум пришло прозаическое объяснение: дерево источено жучком. Неприятный запах трухи подтверждал догадку.
В догадке этой, как показало дальнейшее, и заключалась сторона истины, но лишь одна грань из множества.
— Искры… искры!.. — бормотал Иван Иванович. — Ритм! Обратите внимание на ритм. Контрапункт! Письмена, что же еще? Ритм музыкальный и строго математический.
… Колокол звенел слабее и слабее. Закат мерк, как бы истратив всю энергию на то, чтобы вызвать к жизни эти искры.
Я ушел от Ивана Ивановича с нелепой покупкой или, вернее, подарком, Деньги Иван Иванович наотрез отказался взять,
Дома я не забросил предмет в чулан, а положил на стол и даже наклеил этикетку с порядковым номером «рукопись № 700» все из-за той же любви к старику, которая смешивалась с некоторой робостью, вызываемой его кровным родством с давно ушедшим из памяти человеческой.
Я знал, что Иван Иванович не забудет о «рукописи», и ожидал его визита, но не так скоро.
А явился он на следующее утро, хотя был человеком предельно тактичным. И кому лучше было знать, что уже двадцать лет я твердо установил для себя: утренние часы, без единого исключения — от шести до часу пополудни, посвящать своим манускриптам, им одним.
— Простите… простите, — бормотал он, после длинного нетерпеливо-резкого звонка появляясь в моем тесном кабинете. — Я сознаю… Однако же, решился… Должен…
Он смотрел мимо меня, косо, на стеллажи, опасаясь, видимо, что если наши взгляды встретятся, решимость его не выдержит.
— Должен! — повторил он. — Мало того, что отвлекаю от занятий, принужден еще и увезти вас… В Институт кристаллографии к академику Рысакову. Пожалуйста, пожалуйста, не спорьте! Нет, это ничего, что предмет деревянного, а не кристаллического существа. Я консультировался. Такси у подъезда. И счетчик включен.
Странно, но именно упоминание о счетчике решило вопрос. Есть какая-то сила в стучащем — хотя я и не слышал его — торопящем, зовущем в путь счетчике, как в торопящем тиканье часов, в лихорадочном биении сердца.
К тому же я знал, что Иван Иванович не позволит мне заплатить за такси, а средства его крайне ограниченны.
Я накинул плащ, бросив тоскливый взгляд на валяющуюся среди бумаг лупу.
В лифте я ворчливо справился у Лухова:
— Тоже из клоба реликтов ваш Рысаков?
«Клоб реликтов», — именно с этим отмирающим «клоб» вместо «клуб», выражение Лухова. Им он объединяет многочисленных знакомых, людей самых различных специальностей — археологов, музыкантов, математиков, филологов, физиков, даже цветоводов, проявляющих глубокий интерес к старине.
— Да, да… Реликт. Но совсем молодой человек. Талантливейший. Превосходных душевных качеств, вы сами убедитесь, — многословно отозвался Иван Иванович, принимая вопрос за формулу примирения.
Рысаков встретил нас чрезвычайно приветливо, а с Луховым даже облобызался.
В тонком и подвижном лице Олега Модестовича Рысакова поражали темные блестящие глаза. И не своим особенным блеском, а тем, что с самого нашего прихода они как бы вобрали в себя предмет, бережно прижимаемый к сердцу Иваном Ивановичем.
Академик был молчалив.
Взяв предмет движением точным и экономным, он повернулся к окну и долго разглядывал его. Уже направляясь к двери, сказал:
— Хм… Поглядим…
Миновав пустой коридор, мы очутились в длинной комнате с потолком, полом и простенками из неяркого голубоватого пластика. В конце комнаты виднелась полукруглая скамья со спинкой, и перед ней наклонная доска пульта со множеством кнопок, лампочек и рычажков. В стене позади скамьи сверкали круглые отверстия, что делало помещение похожим на кинозал.
Стена напротив двери была стеклянная — от пола до потолка — и выходила в старый парк. Посреди комнаты виднелись тоже голубоватые и потому не сразу различимые тонкие удлиненные конструкции: они представились скульптурами абстракционистов, а потом как бы ожили и стали походить на акробатов с протянутыми руками, замерших под куполом цирка.
Рысаков подошел к «акробатам», оказавшимся просто штативами из серебристого металла. Рукопись № 700, закрепленная зажимами, повисла в воздухе.
Академик положил руки на пульт. — Пальцы его заскользили по кнопкам и рычажкам. Теперь он