и, завернувшись в махровую простыню, вышел из ванной.
«Вот дура, так дура! Совсем голову потеряла» – обругала она себя и, набросив на плечи махровый белый халат, пошла за ним:
– Да нет, какой тут может быть секрет? Просто я забыла, что мы об этом уже говорили.
Он стоял у окна и смотрел на разгорающийся над площадью неправдоподобный багряный закат. Собственно, неправдоподобным был не сам закат, а то, что он сотворил с мирными старинными домами, тесным кольцом оцепившими площадь: казалось, что они полыхают в многократно отраженном в их окнах зареве заходящего солнца. Инге подошла к окну, прижалась к Ури и застыла, зачарованная заоконной панорамой, наполненной неуловимым движением света и теней. Ури положил руку ей на плечо, не понуждая ее к рассказу, но все же напоминая, что он ждет.
– Я была счастлива, что поступила в университет, – начала Инге, – но недолго. Оказалось, что учиться в Гейдельберге совсем непросто. Студенты там были тогда в странном смятении. Впрочем, не только там. Это были бурные годы. Вся Германия кипела и пузырилась. На студентов нашло какое-то помешательство, какой-то массовый психоз: повсюду создавались кружки, коммуны, группы. И я, конечно, тут же попала в самый водоворот, я ведь тоже была всем недовольна. Поскольку я училась на медицинском, я очень быстро оказалась членом КСП – Коммуны Социальных Пациентов, созданной при университетской психбольнице доктором Куртом Хорманном. Он считался настоящим героем: он вел курс групповой психотерапии и внушал своим пациентам, что они – единственно здоровые представители больного общества. Незадолго до моего приезда его как раз выгнали с кафедры, но его пациенты устроили массовую голодовку и добились его восстановления.
Она вдруг замолчала.
– И что же дальше? – нетерпеливо сказал Ури.
– Я не знаю, стоит ли забивать тебе голову этими подробностями? А без них ты не поймешь, о чем речь. Ведь ты ничего об этом не знаешь, правда? О студенческих волнениях тех лет, о войне с полицией и о терроре левых радикалов?
– И знаю, и не знаю. Краем уха что-то слышал, но в сознании ничего не удержалось. Знаешь, у нас в Израиле своих проблем хватает.
– Тогда слушай и терпи. Очень скоро наша Коммуна Социальных Пациентов превратилась в большую агрессивную группу, потому что доктор Хорманн объявил, что принимает всех, так как все члены современного больного общества по сути «пациенты». КСП росла, как на дрожжах, от новых «пациентов» просто не было отбою. На собраниях Коммуны можно было встретить самых разных людей, – непризнанных художников в рванных джинсах и шелковых пиджаках, мрачных пролетариев в кожаных куртках и просто недолеченных психов. Сначала эти люди казались мне необычайно умными и значительными. Я восхищалась тем, что они стремятся к высшему и не похожи на обывателей, готовых перегрызть друг другу глотки, лишь бы прорваться к пирогу.
Я помню, как на одном многолюдном сборище на сцену выскочил какой-то начинающий поэт и стал призывать нас к восстанию. «Мы должны разрушить это прогнившее общество, идеал которого прост как считалка: производить, чтобы иметь возможность потреблять то, что произведено, и опять производить, и опять потреблять, и так без конца. А наша задача – положить этому конец!». Тут все завыли от восторга, и кто-то громко крикнул: «Психи, к оружию!» Потом я узнала, что Хорманн действительно вел переговоры с террористической группой Баадера-Майнгоф о нашем присоединении к ним. Но тогда я ни о чем таком не подозревала, мне просто нравилось ходить на вечеринки «пациентов», там всегда красиво говорили о чем- нибудь важном и пели хором «Психи, к оружию!».
Там я чувствовала себя героиней захватывающего приключенческого фильма.
– Ну, а при чем тут Руперт? Он что, тоже был «пациент»?
– Потерпи, сейчас я дойду и до Руперта. Постепенно отношения руководства Коммуны с властями обострялись, тем более что всю Европу к тому времени поверг в трепет левый террор. Ты даже не представляешь, что у нас тогда творилось, – террористы взрывали поезда, похищали и убивали известных людей, поджигали универмаги, похищали самолеты.
– Еще бы! – усмехнулся Ури. – Куда мне это понять? Ведь у нас ничего подобного не бывало!
Инге виновато поцеловала его где-то за ухом:
– Прости! Я забыла, что у вас тоже так.
– Или тебе вдруг показалось, что, в отличие от вас, мы это заслужили? Твой друг Руперт мне сегодня что-то в этом роде объяснял.
– Мой друг Руперт? Ну знаешь! Неплохого друга ты мне выбрал!
– Но ты ведь мне так и не рассказала, в чем он провинился!
– Да нет, ни в чем таком он не провинился, просто у меня с ним связаны неприятные воспоминания. У нас в коммуне была одна девушка – то ли Беттина, то ли Беата – надо же, как я могла забыть? Настоящая пациентка, а не социальная – толстая, отечная, несчастная, вечно искала себе мужика, но редко находила. Из-за этого или из-за чего другого, но она в конце концов выбросилась из окна и разбилась насмерть. В записке, которую она оставила, она обвиняла в своей смерти всех сытых и довольных. Эта записка была опубликована в одной из центральных газет, а в другой газете появилась статья, намекающая, что Коммуна довела бедную Беттину до самоубийства для утверждения своих радикальных идей. В Коммуне разразилась буря протестов и Хорманн созвал экстренное собрание. Мы должны были показать всему обществу, что это мы судим его, а не оно нас. И что мы готовы к бою. Хотя меня к тому времени уже начали точить какие-то неопределенные сомнения, на собрание я все-таки пошла: мне было жалко Беттину. Собрание было в университетском спортзале, туда набилось человек триста, а то и больше, стульев не было, сидели на полу. На стульях за столом сидели только члены правления КСП и приглашенные гости из Берлина – мрачная, очень худая женщина огромного роста по имени Марике – говорили, что она нелегальная и что это ее подпольная кличка, – и наш дорогой Руперт.
– Что, Руперт тоже был нелегальный?
– Что ты, он всегда был легальный, он ведь так обожает красоваться у всех на виду! Но выступает он как самый крайний авангардист и радикал. Вся эта история произошла до того, как он сжег свои картины, – тогда он еще считался художником, и волосы у него еще не поседели. А может, он их красил, кто его знает, с него вполне могло статься. Во всяком случае, когда он встал, чтобы произнести речь, наши девчонки захихикали и нашептали мне, что он никогда не носит трусов и шьет себе на заказ шелковые брюки в обтяжку, чтобы выставить напоказ все свое богатство. Я потом присмотрелась и – что ты думаешь? Он точно был без трусов!
– Да ну? А я ничего такого не заметил.
– Возможно, с возрастом ему стало нечем хвастаться, и он сменил свои привычки.
– Не из-за трусов же ты не захотела сознаться, что была с ним знакома?
– Да не была я с ним знакома! У тебя просто не хватает терпения дослушать! – вспыхнула Инге, но тут же мысленно себя одернула: «Спокойней, соберись с мыслями, ты ходишь по лезвию ножа!».
За окном почти стемнело, и на площадь, все еще отсвечивающую розовым даже в сумерках, опять начали съезжаться машины и стекаться людские толпы. Инге облокотилась на низкий подоконник и сказала:
– Какая удобная точка для человека с автоматом! Надо было позвать Руперта к нам сюда, он бы это оценил.
– Он что, призывал вас к вооруженной борьбе?
– Что-то в этом роде. Перед его выступлением по залу разбросали фотографии Беттины в гробу, и одна девушка закричала, что раз Беттина не могла жить в этом обществе, значит, она-то и была по-настоящему здоровой. Подхватив эту идею, Руперт произнес зажигательную речь, – я уже не помню подробностей, помню только, что он поздравил нас с тем, что мы «пациенты». Если больное общество считает нас больными, – объявил он нам – мы должны быть польщены, потому что это – признание нашего истинного здоровья. Но поскольку наши права ущемлены, мы, отстаивая их, имеем право, как и всякое меньшинство, в случае необходимости прибегать к насилию. В ответ на его речь кто-то потребовал, чтобы мы немедленно вышли на улицы и начали громить потребителей в их храмах, то есть в магазинах и ресторанах, но ему возразили, что не все к этому готовы. Тут в зал вбежал доктор Хорманн – я в суматохе как-то даже не заметила его отсутствия – и крикнул, что против Коммуны готовится полицейский рейд. Передние ряды стали