людей к труду, но непременным условием отмечалась необходимость учиться — заочно ли, очно, но учиться и учиться: «Без больших разносторонних знаний коммунизма не построишь». Было обязательство повышать свою культуру, быть примером в быту.
— Ведь еще многое неясно, мама, — сказал Александр. — Зримые черты коммунизма! Это только легко говорится. А на практике? Вернее всего такие черты обнаруживаются в труде. Люди у нас прекрасно работают. Один может всегда заменить другого. По три, по четыре профессии каждый и каждая осваивают. В труде — тут более или менее ясно. С бытом — не все. Как коллективно проводить время? Споры идут. Некоторым кажется, что надо все делать толпой. В кино? Шагай все разом. В театр? Тоже шеренга за шеренгой. В музей к вам? Направо равняйсь! Это же чепуха, верно? Ну, я понимаю, пикник за город. Поход какой-нибудь. Туристская поездка. Или если и в кино, — то просмотр и коллективное обсуждение фильма. Чтобы это было поводом для эстетического развития. Я прав?
— Думаю, что да, Шурик.
— Ну, а некоторые есть индивидуалисты. Все пытаются свести только к производственным показателям. Очень трудно, мама, найти правильную дорогу к новому. Так, чтобы и в пошлость не впасть, в упрощенчество, и так, чтобы не испортить все формализмом. Вы же тоже искали новые формы жизни и труда. Я читал, например, о бытовых коммунах.
— Да, Шурик, были такие. Но это совсем не то. Наши коммуны, если задуматься, возникали знаешь отчего? От тягот жизни, в ту пору очень еще неустроенной. Для коллективного преодоления этих тягот. Была, например, стипендия — рублей пятнадцать — двадцать. Одному на нее чертовски трудно было изворачиваться. А в коммуне, когда это шло в общий котел, дело несколько облегчалось. Стал материальный уровень народа повышаться, и коммуны развалились. Но в них было интересно, весело, ничего не скажу. Мы с твоим папой в коммуне не состояли, но ходили к нашим ребятам и девчатам иной раз по вечерам. На Петроградской стороне, помню. На Песочной набережной.
— Вот видишь! А тут не в материальных условиях дело, мама. Тут тяга к новому, потребность в коллективном труде и в коллективных усилиях для подъема общей культуры каждого человека.
Приехал Василий Антонович. Стали пить чай. Снова поговорили о проекте обязательства, который составлял Александр. Василий Антонович внимательно просмотрел исписанные листки, кое-что предложил выкинуть, кое-что дописать. Потом сказал:
— Интересная новость. Поэта Птушкова знали?
— Как же, — ответил Александр. — «Древний сказ».
— Поэт, видите ли, совесть народа! Он свободный певец. Птичка, словом, певчая, в отличие от некиих птиц ловчих. А чем кончилось? — Василий Антонович извлек из кармана сложенный вчетверо листок, бросил его на стол. Это были слова и ноты песни.
София Павловна прочла вслух:
— «К вершинам коммунизма. Слова В. Птушкова». Внизу сказано: «Тираж пятьсот экземпляров, типография Высокогорского совнархоза». Высокогорского? Почему, Вася, Высокогорского?
— Потому, что молодой пиита удрал из Озёр, где ничего у него в клубе не вышло, — удрал в Высокогорск. Боялся, что его здесь прижмут за «Древний сказ». А может быть, и просто Артамонов переманил. Квартиру ему там дали, из двух комнат. У нас он две брать не хотел, демонстративно жил в развалюхе. А уж и так горсовет шёл на исключение: одному — две комнаты.
Жёны-то у него незаконные, он с ними не регистрируется. А там взял две, не кочевряжился.
И главное — что сочинил! Гимн. Областной гимн.
У него в завуалированном виде даже сам Артамонов фигурирует: «Отец и хозяин, заботой объятый». Это же умереть, Соня, можно! Вот тебе и фрондер, вот тебе и совесть народа!
София Павловна просматривала ноты, перечитывала строки. Музыка и в самом деле была гимнообразная. Но излишне трескучая и бравурная. А слова — выспренние, лживые, не от души, не от сердца, а от хитрости.
— Стыдно как-то от всего этого, — сказала она и пригорюнилась.
43
Только что закончился неприятный разговор с Огневым. Василий Антонович показал ему высокогорский «Гимн».
— Вырастили орла, Анатолий Михайлович. И вы знаете, в чем главная ваша ошибка? Вы заботились только о том, чтобы по вашему, так сказать, ведомству была тишина или хотя бы видимость тишины. А зачем это вам? Может быть, вы боитесь, что, если будет кипение страстей, будут столкновения темпераментов и взглядов на искусство, то это воспримут, как недостаток в вашей работе? Вы плохо, видимо, учились в институте, дорогой товарищ Огнев. Вся история литературы и искусства — сплошные столкновения идей и взглядов. И это неизбежно. А как вы нынче мыслите движение вперед на таком сложном и остром участке человеческой деятельности? Вы говорите в докладах: мы, дескать, за высокую идейность в литературе и искусстве! А как это достигается, по-вашему? Без борьбы, в тишине, спокойненько, гладенько? Вы оберегали Птушкова от критики. Что вы этим делали? Добро? Нет, зло. Во- первых, вы помогали ему таким образом забредать все дальше в болото. Во-вторых, вы помешали писательской общественности оттачивать ее идейное оружие в борьбе со взглядами и практикой таких Птушковых. А в-третьих, вам, видимо, думалось, что вы работаете с ним, а в итоге он работал с вами, и не безуспешно работал. Занимаясь только с ним, вы оторвались от Баксанова, от Залесского, то есть, от того большинства, которое ведет советскую литературу по главному руслу ее развития. Мало того, вы даже настроились против них, вы выдумали групповщину, которую якобы они создали. Я помню наш с вами зимний разговор. Люди работали, отлично работали, за партию, за народ, а вы им: групповщики!
— Извините, Василий Антонович, по-вашему, что же — Птушкова не надо было воспитывать?
— Надо! Но не с помощью соски… извиняюсь, товарищ Огнев… и не самому тут, в одиночку, в кабинетике. А с помощью писательской общественности, с помощью прямой и честной критики, с помощью вовлечения его в такую общественную работу, на которой бы он рос, воспитывался, на которой бы формировались его взгляды. Один вы, этакий меценат областного масштаба, ничего и никогда не добьетесь. Ну и вот, в-четвертых, он же, этот Птушков, вас же в итоге и оплевал. Слабых и расплывчатых руководителей не любят и не уважают. Я в этом «Сказе» — Десница. Я, видите ли, могу десницей своей и по шее дать. Это он понимает и этого не отрицает. А вы? Вы боярин Горелый. Не узнали, что ли, себя? Огнев — Горелый! Вы даже в глазах этого юнца погорели со своей политикой балансирования.
— Что ж, мне остается одно: уйти с этого поста, — сказал Огнев. — Вы к этому ведете речь?
— Не моя воля — держать вас на таком посту или освободить от него. Дело коммунистов: бюро, пленума, областной конференции. Спросим их.
— Понятно, — сказал Огнев. — Я пойду?
— Да, пожалуйста.
И вот только ушел Огнев, как Воробьев доложил, что в приемной сидит Суходолов. Его разыскивали добрых десять дней. Даже жена не знала точно, где он: не то в Москве, не то в Высоко-горске. Принялся разъезжать, как с цепи сорвался. Предложение отдела промышленности пойти на завод лаков и красок не принял. Василий Антонович просил непременно его разыскать и чтобы он явился в обком в любое время. Явиться явился наконец, но в самый неудачный момент. Чтобы разговаривать с ним, надо быть абсолютно спокойным и уравновешенным, а тут Огнев вывел из равновесия: ровным счетом ни черта не понимает человек.
— Пусть входит, — сказал Василий Антоноввич Воробьеву и поднялся навстречу Суходо-лову. — Здравствуй, Николай. Присаживайся. Что же ты, друг сердечный, дуришь-то? Че, м плохо, тебе место на лакокрасочном? По зарплате, правда, немного меньше. Но….
— Зарплата? Может быть, думаешь, что я из-за нескольких сотен торгуюсь? Хорошего ты мнения обо мне! — Суходолов говорил в повышенных тонах, с взъерошенными перьями. — Не желаю снисхождения, товарищ Денисов, в результате которого надо катиться по наклонной плоскости. Сегодня лак и краска, олифа и гуталин, завтра промысловая артель «Точильный камень» или «Красное топорище», а послезавтра