— А как насчет выпивки?
— Грешница — люблю шампанское. Только если не кислое.
— Полусладкого, значит, бутылочку охладите, — распорядился Суходолов. — А мне, тоже грешнику, двести пятьдесят.
— Столичной? — Официантка бесстрастно Записывала в блокнот.
— Ага. Ее, зловредной. Как там родимый наш Ленинград поживает? — Юлия не успела ответить, он сказал: — Чертовски вы похорошели, я бы сформулировал — в силу вошли. — Он внимательно рассматривал ее. — На «ты» уже называть не могу. Вот история! «Юленька» — это ещё язык поворачивается, а «ты» — никак, Юлия Павловна.
За обедом она ему рассказала, что ей надо с годик пожить вне Ленинграда, что, зная несколько неприязненное отношение к ней Василия Антоновича, она обращается не к нему, а вот к Николаю Александровичу, и если у Николая Александровича есть знакомства в местных театрах, то не поможет ли он ей устроиться художником-декоратором. Она привезла эскизы, наброски, фотографии. Пусть посмотрят, если хотят, пусть возьмут с испытательным сроком. Это понятно: должны же люди знать, кого принимают на работу. Но если примут, то Юленька своего рекомендателя не подведет, пусть он не думает.
— Попробуем, — сказал Суходолов. — Попробуем.
Через час они сидели в кабинете директора Драматического театра. Тот очень сожалел, но сделать ничего не мог, весь штат заполнен. Вне штата? Пожалуйста. Но только не знаю, что получится. Затирать будут наши художественные зубры. Народ в театре прижимистый.
— Ничего, ничего, — утешал Юлию Суходолов, вновь усаживаясь в машине. — Я этого человека не знаю, он меня тоже. Так, на всякий случай, заехали сюда. В оперетте будет вернее. В ней администратор рыболов. Мы всю зиму встречались с ним на Верхнем озере. Сидим на льду, что моржи, окуньков тягаем да горилкой обогреваемся. Хороший человек. Лапшин, Тарас Григорьевич. Как Шевченко.
Тарас Григорьевич Лапшин, едва взглянув на Юлию, так сразу же и воскликнул:
— Замечательно! По декорациям нам пока — временно, конечно! — художника не надо. Но есть место художника по костюмам. Можете? Будем рады видеть вас в нашем коллективе, Юлия Павловна!
Маленький, подвижной, энергичный, он то падал в кресло, то вскакивал с него — перебегал на диван, то бросался к окошку, то открывал бутылку с боржомом, и все смотрел восторженными глазами на Юлию.
Юлия видела, какое производит впечатление, и от этого делалась ещё привлекательней. А Лапшин говорил не переставая:
— Со временем все в ваши руки перейдет, Юлия Павловна. Вот вам лист бумаги для заявления. Вот листок по учету кадров. Садитесь, заполняйте.
Но даже Юлия растерялась перед подобной стремительностью событий.
— Нет, — сказала она. — Лучше я это возьму с собой и заполню дома, Я приду к вам завтра. Принесу свои работы, кстати.
— Ну отлично, отлично! Если придете с утра, тут и директор и главный режиссер будут. Сразу все и оформим. Считайте, что вы у нас работаете. С завтрашнего утра.
— Спасибо, — сказала Юлия. — С вами очень приятно.
— Польщен! — Лапшин приложил руку к сердцу, поклонился.
— Ну вот, — сказал Суходолов на улице. — Дело и сделано. Куда же теперь? Не поступить ли нам так? Погуляем часок-другой… Отличная погода… А там — поужинаем и… Нет, нет, совсем не так! Есть более интересный план. Сядем сейчас на пароход. Он идет без пяти восемь. Как раз успеем. Доедем до Георгиева монастыря — час ходу, И обратно. На пароходе буфет…
— Согласна! — Настроение у Юлии было радостное. По костюмам работать, так по костюмам. Что — у нее не хватит выдумки и вкуса? Ого, она ещё не так удивит и этого Лапшина, и его главрежа, и всех старгородских театралов. К тому же Лапшин утверждает, что это ненадолго; есть надежда, что и место декоратора освободится. И, что главное и особо ценное, — дело обошлось без вмешательства Василия Антоновича, без его заступничества и протекции. Когда-то без него ничто в жизни Юлии не обходилось, и это было ужасно, это угнетало, унижало. Ей невыносимо было чувствовать себя вечно обязанной чужому человеку. Окончив седьмой класс, она бросила школу и, не сказав ни слова дома, пошла учиться на курсы кройки и шитья. «Я стану портнихой, — рассуждала она, — хорошей портнихой, знаменитой, меня завалят заказами, и пусть тогда и он и Соня ахнут». Но он, то есть Василий Антонович, всему помешал. Он вернул ее в школу. В девятом классе — новое вмешательство. Юлия влюбилась в учителя физики. Учителю было двадцать восемь, ученице — шестнадцать. Он был холостой. Она стала ходить к нему — сначала за консультацией, потом просто осталась у него. Школу бросила. Скандал был ужасающий. Василий Антонович снова все устроил не по ее, а по-своему. Он увел девчонку от физика, устроил в другую, дальнюю, школу и в конце концов заставил окончить десять долгих и ненавистных классов. Да и потом, и после школы, в театральном институте, сколько было всяческих вмешательств. И в институт-то без помощи Василия Антоновича ее не приняли бы. Соня его упросила похлопотать «последний раз в жизни». Впервые вот большое, серьезное дело обошлось без Василия Антоновича. Ну как тут не радоваться!..
Сидели на крытой палубе парохода. На столике вновь были закуски, вновь бутылка шампанского и графинчик столичной. Старый, доживающий век пароход глухо шлепал плицами по воде, подрагивали в его недрах ещё исправно делавшие свое дело допотопные машины с огромными маховиками. На них можно было любоваться в раскрытый машинный люк. Ярко освещенные лампочками, один возле другого, ходили там стальные штоки с кривошипами — то один, то другой, то один, то другой; это было похоже на боксирующие жилистые руки с внушительными кулачищами.
Быстро смеркалось. Зажглись береговые зеленые и красные огни маяков, засветились окна в прибрежных селениях. Из сумерек, наперерез пароходу, выскакивали лодки с мальчишками. Отставая, они качались на крутой волне, подымаемой пароходом. Ближе к берегам темными силуэтами недвижно стояли на якорях челны рыболовов.
Не часто в жизни Юлии случались такие спокойные, мирные минуты.
— Хорошо! — сказала она и с благодарностью погладила большую руку Суходолова, лежавшую на столе. И Василий Антонович и Соня говорили об этом человеке только доброе. Известно, что Николай Александрович спас жизнь Василию Антоновичу. Еще девчонкой она слыхала рассказы об этом. Не раз в семье вспоминалось о том, как в одном из отчаянных бросков ленинградских ополченцев на захваченное немцами село политрук роты Денисов был тяжело ранен осколками мины в ногу и в руку. Он все видел вокруг себя, все ощущал, а двинуться не мог — голень была перебита, предплечье переломлено. Текла и впитывалась в пересохшую августовскую землю густая кровь. Кругом ревело и рвалось — немцы били по полю атаки изо всех своих орудий и минометов. Разбрасываемая взрывами земля падала на развороченные раны.
Немцы подавили атаку, ополченцы отступали. Василий Антонович видел бегущих обратно, видел бегущих мимо, спотыкающихся, падающих и тоже, как он, больше не способных подняться. Он понимал: все, конец. Было страшно. И вместе с тем немножко безразлично. Жизнь кончалась. Так просто и так скоро кончалась. А ещё совсем недавно о ней думалось, что ее впереди бесконечно много.
Потом он смутно ощущал чьи-то цепкие руки, чью-то жесткую спину, слышал тяжелое, трудное дыхание того, кто его нес на себе полтора километра по низкорослым, царапающим лицо кустарникам. Потом и тот, кто нес, и тот, кого несли, оба оказались в медсанбате, на койках рядом.
— Николай Александрович, — спросила Юлия. — Ну вот, скажите, пожалуйста, что вас заставило остановиться, подобрать Василия Антоновича и тащить такую даль? Какое чувство, какая мысль, какие побуждения?
— Как вам сказать, Юлия Павловна. — Суходолов помолчал. — На подобные вопросы отвечать нелегко. Или в пафос ударишься, или до того приукрасишь живое, дело, что от него иконописью отдавать начнет. Если попросту говорить, то первое, что тут сыграло роль, — его глаза. Такие тоскующие были эти глаза. Они смотрели прямо в душу: бежишь, мол, братец, жить хочешь, а я вот умру сейчас, изрезанный осколками, или немцы пристрелят, умру и тебя забуду, а ты меня не забудешь, глаза мои навеки запомнишь. Василий мне говорил потом, что он меня вовсе и не видел, смотрел в небо, да и небо уже уходило для него в туман. А вот так получилось, так мне подумалось. А дальше, когда поднял, когда понес, — в каком-то остервенении действовал: не отдам, донесу!.. И нес, не думая — живой ли он или уже умер, — нес, пока