роман, большой роман. Посмотрите только! Он показывал толстую пачку листов, исписанных мелким неторопливым почерком. В ней было, наверно, уже страниц пятьсот, не меньше.
— Да, пятьсот тридцать, — подтвердил Вла-дычин. — И ещё будет страниц сто. Громадный труд. Второй год он меня мучает. А я его. Вот так сяду поздним вечером, да и скриплю пером до полуночи. Трудно, тяжело, устаю, недосыпаю. А бросить не могу, большая радость в душе от этого. Хотя, может быть, и дрянь получится.
— Может быть, почитаете? — попросила Юлия.
— Нет, нет, что вы! Еще не окончено. Как же!..
— Ну да, понятно, по старому народному правилу: дуракам полработы не показывают.
Он смутился. Юлия засмеялась. Засмеялся, он. Виновато развел руками.
— Вы знаете, — Владычин перебирал листки, — когда у меня хорошо идет здесь, то, странное дело, и на работе хорошо работается. И наоборот, когда в райкоме дела ладятся, здесь тоже идет успешно. Одним дополняется другое.
— Недаром же говорят, что в том совершенном обществе, которое у нас строится, в коммунизме, искусство станет достоянием каждого человека, и оно органически сольется с производственным трудом. Вы уже вступили в коммунизм, Игорь Владимирович.
Разговор шел концентрическими кругами, касался все большего числа самых разнообразнейших предметов и вопросов. Он много знал, Владычин. С ним было интересно и непривычно. В своих словах, в своих действиях он не был похож на многих других. Он ещё не пытался, как бы невзначай в оживленном разговоре, положить свою руку на ее полное круглое колено, над которым вздернулся подол юбки. Он ещё ни разу не заглянул к ней за лифчик, хотя она и не очень хлопочет о том, чтобы окружать глухой тайной то, что находится за лифчиком. Он ведет себя с нею, как с хорошим, добрым товарищем, он доверяет ей свои мысли, видимо сугубо личные, сокровенные, не предназначенные ни для кого. И от сознания этого почему-то очень хорошо. Она тоже ему рассказывает, рассказывает об Альпах, которые бы хотелось повидать, о Гималаях, о древних храмах Индии и садах Ватикана; рассказывает — и с удивлением убеждается в том, что ее уже совсем не так туда тянет, что ей неплохо и здесь, в этой комнате, окруженной полками с книгами, за этим уютным низким столиком. А он говорит:
— Это же не так трудно сделать. Приобретите туристскую путевку и поезжайте в сады Ватикана или на Елисейские поля. Хотите, я организую вам поездку?
— Да, но ведь это денег стоит, Игорь Владимирович.
— А что же делать? Копить надо деньги. На сберкнижку откладывать.
— А у вас много отложено?
Он засмеялся:
— Я гуляка. Я их прогуливаю на книги.
Она рассказала ему о книгах Черногуса.
— Черногус… — Он подумал. — Интересный человек. Чистый. Ясный. Очень хорошо, что я у вас с ним познакомился. Но о книгах его не знал. Надо бы сходить к нему. Сходим вместе?
— Конечно! — воскликнула она и вдруг застеснялась: почему она так кричит и радуется? Почему она так навязывается Владычину? Может быть, зто уже и есть тот процесс трясения юбкой, о котором говорит Василий Антонович? Нет, нет, перед Владычиным трясти юбкой стыдно, неуместно, пошло. Что угодно, любой грех, — только не пошлость. Юлии взгрустнулось.
— Я пойду, пожалуй, — сказала она. — Третий час ночи. Вам надо спать.
— Я провожу вас. — Он подал ей в передней шубку, тоже оделся, и они вышли на морозную улицу. Он не взял ее под руку, но Юлия чувствовала, что следит за нею, — подхватит и не даст упасть, если она поскользнется. «Хороший, — думала она, — милый, добрый, умный». Все, что было в ее жизни прежде, вдруг исчезло, растворилось, рассеялось. Если бы надо было что-то вспомнить сейчас из прошлого, она бы не смогла, не вспомнила бы. Было только непривычное, была эта ночь под синим звездным небом, скрипучий снег да их торопливые, в ногу, дружные шаги по нему.
У ворот её дома он пожал руку Юлии и ушел по улице обратно. Она выглядывала из-за железной калитки и смотрела ему вслед до тех пор, пока он не свернул вдали за угол.
Дома все спали. На кухонном столе лежал лист бумаги, и на нем красным карандашом Сонина рука вывела: «Юленька, мы тебя горячо поздравляем. Прекрасный спектакль, прекрасные декорации. Жаль, что не дождались, Василий Антонович хотел выпить рюмку за твой успех». Стояли три пустых рюмки: очевидно, Василия Антоновича, Сонина и Шуринова. Четвертая была наполнена — для нее. Юлия повернула бутылку этикеткой к себе: «Черный мускат», — редкое, хорошее вино. Подняла рюмку и с удовольствием, маленькими глоточками, выпила вкусную и ароматную влагу. Вино пахло так, как пахнет хорошо созревший виноград, разогретый жарким днем на солнечном припеке. Оно пахло югом, жизнью, радостью.
Стучал будильничек на стуле возле тахты. Светящиеся его стрелки ползли и ползли по светящимся цифрам. Юлия лежала под одеялом, закинув руки за голову. Уснуть не могла. Никак не спалось. По-разному приходит любовь к людям. Иной раз медленно и крадучись, месяцами, годами, вползает она в сердце человека. А иной раз и так, будто ею выстрелили ему в сердце. В Юлию выстрелили любовью. Она и чувствовала себя, как настоящий раненый. Она крутилась, не в силах найти такое положение, чтобы наконец уснуть. Она вновь и вновь взбивала подушки, перекидывала их то так, то этак. Она сбрасывала с себя одеяло и, озябнув, вновь натягивала его до подбородка. Если бы кто послушал со стороны, то он мог бы поклясться в том, что Юлия даже постанывала слегка, сама того не замечая. Или вот так укладывалась — руки за головой, и думала, думала; но спокойно лежала недолго: снова кручение, взбивание подушек, сбрасывание одеяла. «Смешно, — она пыталась даже смеяться над собой. — Что я — девчонка, что ли, институтка? Тридцать один год! Анна Каренина к этому возрасту давно погибла. Возраст сентиментальности прошел. Ха-ха!» Но «ха-ха» ее было фальшивое, вымученное. Что же делать, что же делать? Что будет дальше? Ну завтра или послезавтра они пойдут к Черногусу смотреть книги. Хорошо. А потом? Ее охватывал страх, что этого «потом» может уже и не быть. Покрутившись в волнении, она все-таки старалась найти что-нибудь такое, что утешило бы. Ну почему, почему не будет? Пойдут к Черногусу, а там ещё можно придумать повод для новой встречи. Лишь бы к Черногусу пойти. Лишь бы не порвалась, пока что до обиды, до слез тоненькая, связывающая их ниточка, лишь бы не исчез он в своих райкомовских делах, не скрылся за своим номером 23–11, который так трудно набирать ни с того ни с сего.
Заснула Юлия только перед, тем, когда Александру уже надо было вставать на работу, и, конечно же, проспала до полудня. Ее разбудил суматошный звонок междугородной станции.
— Гражданку Стрельникову вызывает Ленинград, — скрипучим металлическим голосом прокричала телефонистка. — Ответьте Ленинграду. Ленинград! — говорите.
«Кто, кто?» — хотела спросить Юлия. Но в Ленинграде, — может быть, в кабине междугородной переговорной на улице Герцена, может быть, у себя дома, — ненавистным голосом уже заговорил тот, кто отравил ей два последних года жизни., «Что он хочет, зачем это?» — думала Юлия, почти не слыша его слов. Он звал ее обратно в Ленинград, он понимает, что совершил большую ошибку, понимает, что обидел, ее, он просит прощения, он, если Юлия захочет, немедленно приедет за нею. Он…
Юлия тихо опустила трубку. Междугородная подняла отчаянный трезвон, но она до аппарата уже не дотронулась.
Неужели нельзя, чтобы этого не было? Неужели оно так и будет всегда тянуться, тащиться за нею следом?
На кухне в квартире Денисовых, рядом с газовой плитой, ещё сохранялась старая плита, дровяная. Юлия открыла один, из многочисленных чемоданов, привезенных ею из Ленинграда, достала из него туго набитый портфельчик и пошла с ним к этой плите. Поспешно, не рассматривая, не вчитываясь — потому что, только начнешь перечитывать, наверняка дрогнешь и откажешься от своего намерения — она принялась выбрасывать из портфельчика в топку пачки писем, груды записочек, старые записные книжки и, чиркнув спичку, подожгла ворох белой, розовой, голубой бумаги, от которой, хотя подчас на неё падали и не духи, а слезы, почему-то пахло все-таки духами. Бумага горела, корчилась; обугливаясь по краям, угасала. Юлия ворошила ее медным прутиком, и огонь разгорался вновь. Она продолжала эту работу до тех пор, пока в плите не осталось ни одного бумажного клочка, пока все не превратилось в черные мертвые хлопья. Все. Прошлого у Юлии не стало. Ни письма, ни отчаянные звонки, ни проникновенные речи с тисканьем рук — ничто ее уже не вернет к прошлому.